В поисках логики — между тёмным прошлым, безумным настоящим и тревожным будущим.
Guest
Hello team,
This message arrived through your contact form. If I were a customer, how quickly would I get a call back?
People who fill in a form often contact other businesses too. The first one to call usually gets the customer. We make sure that's you.
As soon as someone fills in a form on your site, we call them in about 30 seconds, and you decide who they talk to:
1. You or your staff. We ring your phone and connect you while they're still on your site. Busy or closed? Our AI picks up instead.
2. Our AI voice agent. It handles questions, finds out what they need and books the appointment, day or night, then sends you a full transcript.
Try it: open https://boostleadgen.com, tap the blue phone icon at the bottom right and type in your phone number. It will call you. The demo shows the AI option.
No card is needed on our Basic plan. It's free for 14 days. A real person helps with setup.
Talk soon, Sonja, Boost Lead Gen
Not for you? Opt out here: https://boostleadgen.com/unsubscribe.aspx?d=exrussians.com
Guest
Welcome from Bonusbacklinks,
Supercharge exrussians.com rankings, expand your search visibility and build powerful backlinks! BonusBacklinks.com - we provide daily backlinks and drive website visits to your page every day:
Take 85% Sale Strong daily backlinks Real website visits Prices only from $1 Bonus discount codes
https://bonusbacklinks.com/85off
Best regards, Casimira from Bonusbacklinks.com support
Guest
Hey team,
This message came in through your contact form. If I were a buyer, how fast would I get a call back?
An MIT study found that a lead called within 5 minutes is 100 times more likely to be reached than one called after 30. That's the call we make for you.
The moment a lead fills in a form on your site, we call them in about 30 seconds, and you decide who answers:
1. You or your staff. Your phone rings and we connect you while they're still on your website. Miss it? Our AI takes the call.
2. Our AI, on every call. It handles questions, finds out what they need and books the appointment, 24/7, then sends you a full transcript.
Try it: open https://boostleadgen.com, tap the blue phone icon at the bottom right and enter your number. It will call you. You'll hear the AI option.
Our Basic plan needs no credit card. A real person helps with setup. The first 14 days are free.
Thanks, Marcus, Boost Lead Gen
Not a fit? Unsubscribe here: https://boostleadgen.com/unsubscribe.aspx?d=exrussians.com
Guest
Hello team,
I wrote this using the contact form on your site. If I were a real customer, the clock would already be running.
An MIT study found that calling a online lead within 5 minutes rather than 30 makes you 100 times more likely to reach them. Our software makes that call for you.
When a lead fills in a form on your website, we call them about 30 seconds later, and you decide who they talk to:
1. You or your staff. Your phone rings and we connect you while they're still on your website. If nobody answers, our AI takes the call.
2. An AI voice agent. It answers their questions, qualifies them and books the appointment, 24/7, then sends you a full transcript.
See it in action: go to https://boostleadgen.com, click the blue phone icon in the bottom corner and enter your phone number. We'll call you. The demo shows the AI option.
A real person helps you get set up. You get 14 days free. Our Basic plan needs no credit card.
Cheers, Kristian, Boost Lead Gen
Not a fit? Unsubscribe here: https://boostleadgen.com/unsubscribe.aspx?d=exrussians.com
Guest
Трамп заебал, путин заебал, все заебали
Editor
Два народа - две войны
Как могло так сложиться, что народы, вместе сражавшиеся против гитлеровского фашизма, оказались сегодня по разные стороны от линии фронта, почему российское государство присвоило себе общую память о Второй мировой войне и каким образом культ Победы превратился в оправдание новой агрессии.
19 октября 2026 года
В истории существуют трагедии, которые невозможно объяснить исключительно последовательностью политических решений, столкновением государственных интересов или даже преступными намерениями отдельных правителей, поскольку их подлинное значение обнаруживается лишь тогда, когда мы начинаем рассматривать происходящее в исторической перспективе, позволяющей увидеть не только непосредственные причины катастрофы, но и разрушение тех нравственных оснований, которые, казалось бы, сама предшествующая катастрофа должна была сделать незыблемыми.
Именно такой трагедией является нынешняя война России против Украины.
В течение четырёх лет, с 1941 по 1945 год, русские и украинцы, вместе с другими народами Советского Союза, сражались против гитлеровского нацизма, переживая оккупацию, массовые убийства, уничтожение городов, голод, депортации и гибель миллионов людей, причём украинская земля стала одним из главных пространств этой исторической катастрофы, а украинский народ — не просто её жертвой, но и одним из важнейших участников вооружённого сопротивления нацизму.
И вот спустя восемь десятилетий государство, объявившее себя главным наследником той Победы, вторгается на территорию другого государства, народ которого не только разделил с русскими всю тяжесть войны против Гитлера, но и внёс собственный, оплаченный миллионами человеческих жизней вклад в разгром нацистской Германии.
Причём вторжение сопровождается утверждением, будто именно Россия вновь ведёт борьбу с нацизмом.
В этом обстоятельстве заключено не просто историческое противоречие, но нечто значительно более существенное: превращение памяти о сопротивлении агрессии в идеологический инструмент самой агрессии, когда нравственный авторитет погибших присваивается политической властью, действия которой вступают в прямое противоречие с теми основаниями, благодаря которым этот авторитет вообще возник.
Особенно выразительным становится сопоставление продолжительности двух войн.
То, что в советской, а затем российской исторической традиции получило название Великой Отечественной войны, продолжалось с 22 июня 1941 года по 9 мая 1945 года — 1418 дней, если считать обе даты.
Полномасштабное российское вторжение в Украину началось 24 февраля 2022 года.
На 19 октября 2026 года оно продолжается уже 1699-й день, если считать день вторжения первым. Война СССР против нацистской Германии 1 418 дней 22 июня 1941 — 9 мая 1945 Полномасштабная война России против Украины 1 699 дней 24 февраля 2022 — 19 октября 2026
Превышение продолжительности
281 день
Полномасштабная война против Украины продолжается приблизительно на 20% дольше.
Однако исторический смысл этого сопоставления заключается не в арифметике.
Он заключается в том, что война, продолжительность которой в советской культуре приобрела почти сакральное значение, стала мерой, которую превзошла другая война — начатая государством, претендующим на исключительное право распоряжаться памятью о первой.
И если Великая Отечественная война была представлена нескольким поколениям советских людей как предельное испытание, завершившееся освобождением страны от вторгшегося врага, то нынешняя война, продолжающаяся дольше, представляет собой агрессию, в которой Россия сама выступила государством, пересёкшим международно признанную границу и начавшим широкомасштабные боевые действия против своего соседа.
Здесь невозможно укрыться за привычным словосочетанием «трагедия двух братских народов», поскольку подобная формула, при всей её внешней человечности, устраняет принципиальное различие между напавшим и подвергшимся нападению.
Да, трагедия затрагивает оба народа.
Но ответственность за её возникновение не распределяется между ними поровну.
Россия напала на Украину. Украина защищается от российского вторжения.
И никакое историческое родство, никакая общность культуры, языка, семейных связей и военной памяти не способны отменить этого обстоятельства. I. Победа, принадлежавшая всем, и память, присвоенная одним Для понимания того, каким образом Россия сумела превратить победу над гитлеровской Германией в один из центральных элементов оправдания собственной внешней политики, необходимо прежде всего восстановить обстоятельство, которое последовательно вытеснялось из российского официального исторического сознания: победителем в войне был не русский народ, взятый отдельно, а Советский Союз, объединявший множество народов, каждый из которых понёс собственные, нередко катастрофические потери.
Это различие имеет не формальное, а принципиальное значение.
Поскольку, когда современная российская власть говорит о Победе как о событии, принадлежащем прежде всего России, она совершает своеобразную историческую экспроприацию, присваивая себе не только государственное наследство исчезнувшей страны, но и нравственный капитал людей, значительная часть которых не были русскими, не жили на территории современной Российской Федерации и, что особенно существенно, вовсе не уполномочивали будущих российских правителей распоряжаться смыслом их страданий.
Согласно принятой в советской и российской историографии демографической оценке, общие людские потери Советского Союза во Второй мировой войне составили приблизительно 26,6 миллиона человек. Эта величина включает не только погибших военнослужащих, но и огромные потери гражданского населения, вызванные убийствами, голодом, условиями оккупации и другими последствиями войны. Она получена демографическим расчётом и не является поимённым списком погибших.
Meduza
Цена войны 1941–1945 годов Людские потери СССР 26,6 млн Общепринятая демографическая оценка Жертвы войны среди населения Украины ≈ 6 млн Одна из распространённых исторических оценок; методики различаются
Оценки украинских потерь различаются в зависимости от территории, этнической принадлежности, периода и включения военных и гражданских жертв. Их нельзя механически вычитать из общесоюзного числа или складывать с ним.
en.wikipedia.org +1
В особенности это относится к Украине, территория которой оказалась одним из главных пространств войны на уничтожение, развязанной нацистской Германией против Советского Союза.
Киев, Харьков, Одесса, Севастополь, Донбасс, Днепр, бесчисленные города, местечки и деревни Украины стали местами военных сражений, массовых убийств, депортаций и разрушений, причём еврейское население Украины подверглось систематическому уничтожению в рамках Холокоста.
Бабий Яр в Киеве, где в сентябре 1941 года нацисты расстреляли десятки тысяч евреев, является одним из наиболее страшных символов этой политики.
Именно здесь особенно отчётливо обнаруживается нравственная несостоятельность представления, будто память о борьбе с нацизмом может принадлежать одному современному государству.
Ведь память эта включает украинских солдат Красной армии, украинских партизан, русских солдат, белорусов, евреев, казахов, грузин, армян и представителей множества других народов, которые сражались и погибали в составе общего военного усилия.
Исторические оценки числа этнических украинцев, служивших в советских вооружённых силах, колеблются приблизительно от 4,5 до 7 миллионов человек. Эти оценки различаются по методике, однако сам масштаб участия украинцев не оставляет сомнений в том, что украинский народ был одним из главных участников победы над нацизмом.
en.wikipedia.org +1
И потому нынешнее российское утверждение, будто Украина представляет собой некое исторически чуждое Победе образование, которое необходимо насильственно «денацифицировать», оказывается не просто политической ложью, но и прямым отрицанием действительной истории самой Победы.
Разумеется, история Второй мировой войны в Украине не сводится к героической схеме, согласно которой все представители одного народа находились по одну сторону фронта.
Существовали коллаборационизм, участие отдельных украинских националистических формирований в преступлениях против мирного населения, сложные и трагические конфликты между различными политическими движениями, а также преступления советского режима против собственного населения.
Но признание этих обстоятельств не превращает украинский народ в пособника нацизма, точно так же как существование русских коллаборационистских формирований не позволяет объявить русский народ соучастником Гитлера.
Историческая ответственность требует различать конкретных людей, организации, режимы и государства.
Пропаганда, напротив, стремится уничтожить эти различия, поскольку именно их устранение позволяет превратить историю в оружие. II. Великая Отечественная как политическая мифология Здесь необходимо обратиться к самому понятию Великой Отечественной войны, которое в российском политическом сознании давно перестало быть исключительно обозначением определённого исторического периода.
Речь идёт не о том, что война не была отечественной для советских людей, защищавших свои дома от нацистского вторжения, и тем более не о попытке поставить под сомнение действительный героизм миллионов солдат и гражданских лиц.
Речь идёт о другом: историческое событие, обладавшее совершенно реальным нравственным содержанием, постепенно было преобразовано в государственную мифологию, в которой память о погибших стала выполнять функцию политического оправдания власти.
Подобное превращение не произошло одномоментно.
Советское государство неоднократно изменяло способы публичного воспоминания о войне, а в позднесоветский период Победа приобрела значение одного из важнейших оснований государственной легитимности.
После распада СССР, когда коммунистическая идеология утратила способность обеспечивать единство российского политического сознания, память о Победе оказалась едва ли не единственным историческим символом, способным соединять различные поколения, социальные группы и политические убеждения.
Однако именно это обстоятельство сделало её особенно привлекательной для власти, стремившейся найти источник легитимности, не зависящий от результатов собственной деятельности.
Ведь экономические достижения можно оспорить, качество государственного управления — проверить, политические обещания — сопоставить с действительностью.
Но как оспорить право власти говорить от имени миллионов погибших, если сама власть объявляет себя единственным законным хранителем их памяти?
Именно здесь происходит подмена, последствия которой оказываются чрезвычайно серьёзными.
Героизм людей, защищавших свою страну, начинает рассматриваться как нравственное свойство государства, существующего спустя десятилетия после их смерти.
При этом исчезает различие между солдатом, погибшим под Сталинградом, и чиновником, который сегодня распоряжается государственными средствами; между женщиной, пережившей блокаду Ленинграда, и политическим руководителем, принимающим решение о нападении на соседнюю страну.
Они оказываются объединены фиктивной непрерывностью исторического величия, в рамках которой власть претендует на добродетели людей, не имея необходимости воспроизводить их собственными поступками.
Так возникает политический механизм, посредством которого память о Победе постепенно освобождается от её первоначального нравственного содержания.
Победа над нацизмом перестаёт означать победу над идеологией расового превосходства, завоевательной войной и уничтожением целых народов.
Она начинает означать победу государства, историческим наследником которого объявлена современная Россия.
И поскольку нравственная оценка события переносится с характера совершённых действий на государственную принадлежность их участников, возникает возможность парадоксального вывода: Россия, будучи наследницей победителя нацизма, не может выступать носителем сходных политических практик независимо от того, какие именно действия она совершает.
Иными словами, государство объявляет себя антифашистским не потому, что его политика противостоит фашизму, а потому, что оно присвоило себе исторический статус победителя фашизма.
Это уже не историческая память.
Это своеобразная политическая теология, в которой прошлое приобретает статус непогрешимого свидетельства о нравственной природе современной власти.
И если подобная система представлений оказывается достаточно глубоко укоренённой в общественном сознании, то она позволяет совершить следующий шаг: объявить фашистом всякого, кто сопротивляется политической воле государства, провозгласившего себя вечным победителем фашизма.
Именно это мы наблюдаем в российской пропаганде, направленной против Украины. III. Фашизм, который объявил себя антифашизмом Слово «фашизм» употребляется в современной политической полемике настолько часто и настолько произвольно, что нередко утрачивает аналитическую определённость, превращаясь в обозначение практически любого политического явления, вызывающего нравственное отвращение.
Поэтому, называя путинский режим фашистским, необходимо объяснить, что именно имеется в виду.
Фашизм не исчерпывается наличием концентрационных лагерей, массовых партийных шествий или определённой символики, равно как не предполагает обязательного воспроизведения всех особенностей итальянского фашизма или германского национал-социализма.
Исторические разновидности фашизма существенно различались между собой, а современные исследователи далеко не во всём согласны относительно его обязательных признаков.
Однако существует определённая совокупность политических характеристик, позволяющая рассматривать путинский режим как форму современного фашизма: культ национального величия, представление о пережитом историческом унижении, обещание национального возрождения посредством восстановления утраченной имперской мощи, персонализация государственной власти, уничтожение политической конкуренции, подчинение права политической целесообразности, милитаризация общественного сознания и оправдание насилия предполагаемой исторической миссией государства.
К этому необходимо добавить обстоятельство, приобретающее особое значение в отношении Украины: отрицание самостоятельной исторической и политической субъектности другого народа.
Путин неоднократно представлял украинскую государственность как искусственное образование, возникшее вследствие исторических ошибок и внешнего вмешательства, тогда как русские и украинцы изображались им частями единого народа, разделённого обстоятельствами, которые российское государство вправе исправить.
В подобной конструкции право украинцев самостоятельно определять собственное политическое будущее оказывается подчинено представлениям российского руководства о должном устройстве исторического пространства.
Причём отказ украинцев принять это подчинение воспринимается не как выражение их политической воли, а как доказательство того, что эта воля была искажена враждебными силами.
Отсюда и возникает идеологическая необходимость «денацификации»: если украинцы сопротивляются возвращению под российское господство, то их сопротивление должно быть объявлено не выражением национального самоопределения, а следствием некой патологической идеологической деформации, устранение которой оправдывает применение насилия.
Таким образом, слово, первоначально обозначавшее определённую разновидность тоталитарной и ультранационалистической политики, превращается в средство отрицания права другого народа на существование в качестве самостоятельного политического сообщества.
Именно здесь обнаруживается глубинное родство путинского политического мышления с фашистской традицией.
Оно заключается не в буквальном повторении гитлеровской идеологии, а в убеждении, что историческая миссия государства или нации обладает большей нравственной и политической силой, чем свобода конкретных людей и суверенитет других государств.
Разумеется, это не означает тождества путинского режима нацистской Германии или равенства масштабов совершённых ими преступлений.
Исторические явления могут принадлежать к одной политической традиции, существенно различаясь по устройству, идеологии и масштабам насилия.
Но требование полного совпадения с гитлеровским национал-социализмом как предварительного условия для употребления понятия фашизма фактически лишило бы это понятие способности обозначать какие-либо другие политические явления.
Поэтому термин «путинский фашизм» представляется мне не эмоциональным оскорблением, а допустимой и содержательно обоснованной политико-философской характеристикой режима, хотя в академической литературе существуют и другие определения его природы.
Особенность же нынешнего российского фашизма заключается в том, что он использует антифашизм как собственную официальную идеологию.
И эта особенность делает происходящее не менее, а значительно более трагическим.
Поскольку государство, претендующее на историческую преемственность с людьми, остановившими гитлеровское вторжение, само воспроизводит одну из важнейших политических предпосылок агрессивного национализма: убеждение, что его собственная историческая воля имеет преимущество перед правом другого народа распоряжаться собственной судьбой. IV. Арифметика страдания: что говорят цифры и чего они не способны сказать Всякая попытка сопоставления человеческих потерь в двух войнах сталкивается с обстоятельством, которое представляется мне не только методологической, но и нравственной проблемой.
Статистика предполагает, что человеческие жизни можно объединять в определённые категории, суммировать, сопоставлять и выражать посредством чисел, тогда как действительное содержание человеческой гибели состоит именно в уничтожении неповторимого существования, которое никакая арифметика не способна восстановить.
И всё же отказаться от статистики означало бы совершить другую ошибку, поскольку именно количественные оценки позволяют установить масштабы исторических катастроф и отделить действительное положение вещей от политических мифов.
Поэтому сопоставление двух войн необходимо, но оно требует особой осторожности.
Нельзя сравнивать потери Советского Союза за 1941–1945 годы с потерями одной только российской армии после февраля 2022 года, не объясняя, что в первом случае речь идёт обо всём населении огромного государства, а во втором — о военнослужащих одной из воюющих сторон.
Нельзя складывать погибших с ранеными и затем представлять полученную величину как количество убитых.
Наконец, нельзя считать отсутствие сведений о погибших на оккупированной территории доказательством того, что этих погибших не было.
Именно с учётом этих ограничений следует рассматривать доступные данные. Исторические потери Для Советского Союза общепринятой остаётся оценка приблизительно 26,6 миллиона погибших.
Для Украины необходимо различать несколько способов подсчёта.
Украинский институт национальной памяти оценивает демографические потери Украины за 1939–1945 годы приблизительно в 10,4 миллиона человек, включая около 8 миллионов избыточных смертей и 2,4 миллиона нерождённых вследствие войны. При этом потери гражданского населения оцениваются примерно в 5,2 миллиона человек.
uinp.gov.ua +1
Это позволяет сделать важное уточнение к распространённому представлению о Великой Отечественной войне как о событии, начавшемся для всех её участников 22 июня 1941 года.
Для жителей западных областей Украины, находившихся в сентябре 1939 года в составе Польши, Вторая мировая война началась почти на два года раньше.
Следовательно, сама хронологическая конструкция «1418 дней», при всей её исторической значимости, описывает не всю войну, пережитую украинским населением, а определённый период германо-советского противостояния.
И здесь мы вновь сталкиваемся с тем, каким образом государственная периодизация исторического события способна заслонять различия между действительным опытом людей. Потери современной войны По состоянию на середину октября 2026 года установить окончательное количество погибших в российско-украинской войне невозможно.
Данные о военных потерях остаются неполными, официальные сообщения сторон имеют различную методологию, а сведения с оккупированных территорий невозможно проверить в полном объёме.
Однако некоторые величины позволяют представить масштаб происходящего. Война против Украины в цифрах Разные показатели имеют разные даты и способы подсчёта; они не образуют единой суммы погибших.Подтверждённые ООН погибшие гражданские лица 16 431+ По состоянию на июль 2026 года; реальное число выше Подтверждённые ООН раненые гражданские лица 48 613+ По состоянию на июль 2026 года Российские военные погибшие, оценка IISS 300 000+ Оценка на начало 2026 года, не окончательная Внутренне перемещённые жители Украины ≈ 3,6 млн Оценка МОМ, октябрь 2026 года
Источники: Мониторинговая миссия ООН по правам человека, Международный институт стратегических исследований (IISS), Международная организация по миграции.
United Nations in Ukraine +2
Эти цифры требуют нескольких существенных пояснений.
Количество подтверждённых ООН погибших гражданских лиц представляет собой нижнюю границу документально установленных потерь, а не исчерпывающую оценку смертности. В частности, ограниченность доступа к оккупированным территориям делает невозможным полный учёт жертв в Мариуполе и других городах, переживших продолжительные боевые действия и оккупацию.
Поэтому было бы грубой ошибкой рассматривать число подтверждённых смертей как окончательный масштаб гибели гражданского населения.
Не менее важно правильно понимать оценки военных потерь.
Международный институт стратегических исследований оценивал число погибших российских военнослужащих к началу 2026 года не менее чем в 300 тысяч человек. Это оценка погибших, а не всех выбывших из строя.
iiss.org
Украинский Генеральный штаб, со своей стороны, сообщал, что к 18 октября 2026 года совокупные российские потери личного состава составили приблизительно 1 565 060 человек. Однако данная категория не равнозначна числу погибших и не может использоваться в качестве оценки количества убитых российских солдат.
MoD News
Достоверная совокупная численность погибших украинских военнослужащих также не установлена независимым образом, позволяющим использовать её в качестве окончательной величины.
Но именно здесь возникает обстоятельство, которое российская пропаганда последовательно пытается скрыть.
Каждый погибший российский солдат является жертвой войны, которую его государство могло не начинать.
Каждый погибший украинский защитник является жертвой войны, от которой его государство не имело возможности отказаться, не отказавшись одновременно от собственного суверенитета.
Это различие не делает человеческую жизнь российского солдата менее ценной.
Оно определяет политическую и нравственную ответственность за обстоятельства его гибели. Потери военной техники Сопоставление материальных потерь двух войн ещё сложнее, поскольку военная техника 1940-х годов и современные системы вооружений принадлежат к принципиально различным технологическим эпохам.
И всё же масштабы уничтожения вооружений в нынешней войне заслуживают отдельного внимания.
По данным Генерального штаба Украины, к 18 октября 2026 года российские потери составляли: Вид вооружений Заявленные Украиной потери России Танки 12 416 Боевые бронированные машины 25 561 Артиллерийские системы 51 293 Самолёты 449 Вертолёты 356 Беспилотники оперативно-тактического уровня 568 358 Официальные оценки украинской стороны, а не независимо подтверждённый перечень безвозвратно уничтоженной техники.
MoD News
Независимые исследовательские оценки обычно осторожнее. Например, IISS оценивал российские потери в 2024 году примерно в 1400 основных боевых танков и более 3700 боевых машин пехоты и бронетранспортёров, а совокупные потери танков и этих категорий бронетехники с начала вторжения — приблизительно в 14 тысяч единиц к началу 2025 года.
iiss.org
Различия между оценками обусловлены не обязательно недобросовестностью какой-либо стороны, но и тем, что исследователи используют разные критерии: уничтожение, повреждение, оставление техники на поле боя, её захват противником и возможность последующего восстановления.
И всё же за этими методологическими различиями обнаруживается совершенно несомненное обстоятельство.
Россия расходует колоссальные человеческие и материальные ресурсы на войну против государства, которое не представляло для неё угрозы завоевания и не предпринимало попыток уничтожить российскую государственность.
И если сравнивать эту войну с германо-советским противостоянием 1941–1945 годов, то фундаментальное различие состоит именно в политическом положении её участников.
В 1941 году Советский Союз подвергся вторжению нацистской Германии.
В 2022 году Российская Федерация вторглась в Украину.
Никакое сходство разрушений не устраняет этого различия. V. Повторение разрушения: когда историческая память перестаёт защищать Но количественное сопоставление потерь, при всей его необходимости, не позволяет в полной мере понять характер переживаемой Украиной трагедии.
Для этого необходимо обратиться к тому, что можно назвать исторической памятью пространства.
Города и деревни существуют не только в качестве совокупности зданий, дорог, промышленных предприятий и инженерных сооружений.
Они являются материальным воплощением человеческой памяти, в которой сохраняются следы жизни предшествующих поколений, их труд, семейные истории, язык, культурные привычки и представления о собственном месте в мире.
Именно поэтому разрушение города представляет собой нечто большее, чем уничтожение определённого количества квадратных метров жилой площади.
Оно означает разрушение пространства, в котором человеческое существование приобретало непрерывность.
Мариуполь, Харьков, Чернигов, Киев, Одесса — города, чья история неразрывно связана с войной против нацистской Германии, вновь оказались объектами военных действий, разрушений и человеческих страданий.
Причём нынешнее разрушение осуществляется армией государства, которое претендует на исключительное право распоряжаться памятью о прежнем разрушении.
В этом заключена почти невыносимая историческая ирония.
Потомки людей, восстанавливавших украинские города после немецкой оккупации, вынуждены вновь восстанавливать их после российских ударов.
Дети и внуки тех, кто пережил бомбардировки, эвакуацию и гибель родственников в 1940-е годы, вновь сталкиваются с необходимостью покидать свои дома, искать убежища и жить в условиях постоянной угрозы смерти.
И особенно трагично то, что память о первой катастрофе не только не предотвратила вторую, но оказалась использована государством-агрессором в качестве одного из средств её оправдания.
По данным ЮНЕСКО на 29 сентября 2026 года, в Украине было подтверждено повреждение 563 объектов культурного наследия, включая 43 музея, 24 библиотеки и 165 религиозных объектов. В той же оценке приводятся сведения о 4650 повреждённых или уничтоженных образовательных учреждениях.
UNESCO +1
Эти цифры описывают не только материальные разрушения.
Они свидетельствуют о повреждении самой инфраструктуры культурного воспроизводства общества, без которой невозможно сохранение исторической памяти в её живой, а не исключительно государственной форме.
Ведь культура существует не в памятниках как таковых, а в человеческой способности передавать смыслы, знания и представления о мире от одного поколения другому.
Уничтожение школы, музея или библиотеки является поэтому не только повреждением здания, но и посягательством на условия, в которых общество воспроизводит собственную историческую непрерывность.
И когда подобное разрушение сопровождается утверждениями о необходимости восстановления некоего исторического единства русского и украинского народов, возникает вопрос, на который российская официальная идеология не способна дать непротиворечивого ответа.
Каким образом восстановление исторического единства может требовать уничтожения той самой культуры, которая якобы составляет его основание?
Каким образом любовь к народу может выражаться в отрицании его права самостоятельно определять собственную судьбу?
И, наконец, каким образом память о жертвах нацистского вторжения может служить оправданием нового вторжения? VI. Два народа и разрушенная общность Впрочем, здесь необходимо избежать ещё одного упрощения, которое способно незаметно проникнуть даже в рассуждение, направленное против российской агрессии.
Утверждение, что русские и украинцы вместе сражались против нацизма, не означает, будто они представляли собой один народ, а нынешняя война является исключительно следствием искусственного разделения некогда единого исторического целого.
Напротив, именно существование двух народов, обладающих собственными языками, культурными традициями и историческими судьбами, делает их совместное участие в борьбе против общего врага столь существенным.
Солидарность имеет нравственное значение лишь тогда, когда она не уничтожает различий между теми, кто проявляет солидарность.
Если же историческое сотрудничество превращается в доказательство отсутствия права на самостоятельное существование, то сама идея солидарности оказывается подменена идеей подчинения.
Именно эту подмену мы наблюдаем в путинском представлении о русско-украинских отношениях.
Российское руководство постоянно обращается к общей истории, языковому родству, семейным связям и совместной Победе, однако использует все эти обстоятельства не для признания особой близости двух самостоятельных народов, а для отрицания самостоятельности одного из них.
В результате общность исторического опыта становится не основанием взаимного уважения, а аргументом в пользу политического господства.
Между тем сама история Второй мировой войны свидетельствует о совершенно противоположном.
Русские и украинцы могли вместе сражаться против гитлеровской Германии именно потому, что существовала общая угроза, не устранявшая различий между ними.
Сегодня же украинцы вынуждены сражаться против российской армии потому, что российское государство отказывается признать политические последствия этих различий.
И здесь возникает трагический парадокс.
Государство, провозглашающее русских и украинцев исторически близкими народами, совершает действия, которые, возможно, на многие поколения разрушат человеческие основания этой близости.
Причём речь идёт не только о государственных границах или дипломатических отношениях.
Речь идёт о семейных связях, общих культурных пространствах, взаимном знании языков, исторических воспоминаниях и повседневных человеческих отношениях, существовавших независимо от политических режимов.
Война разрушает всё это с такой скоростью, с какой никакая политическая пропаганда не способна восстановить.
И если будущие поколения украинцев будут воспринимать Россию прежде всего как государство, причинившее их стране огромные страдания, то ответственность за подобное изменение исторического сознания будет лежать не на украинском национализме, которому российская власть привыкла приписывать практически все нежелательные для себя явления, а на самой российской политике.
Невозможно одновременно утверждать, что два народа связаны неразрывным историческим родством, и вести войну, в результате которой один из них приобретает все основания стремиться к максимально возможному удалению от другого.
В этом смысле путинская политика представляет собой не восстановление исторической общности, а один из наиболее разрушительных способов её уничтожения. VII. Кто имеет право наследовать Победу? Вопрос о том, кому принадлежит Победа 1945 года, на первый взгляд может показаться вопросом исторической справедливости, требующим лишь правильного распределения заслуг между народами бывшего Советского Союза.
Однако в действительности речь идёт о значительно более глубокой проблеме.
Может ли государство наследовать нравственные достоинства людей, которые когда-то жили на его территории или в государственном образовании, историческим преемником которого оно себя считает?
И если такое наследование вообще возможно, то какие обязательства оно накладывает на современную политическую власть?
Мне представляется, что нравственное наследие не существует по тем же правилам, что государственное имущество, международные договоры или финансовые обязательства.
Государство может унаследовать архивы, здания, вооружения, дипломатические представительства и определённые юридические права.
Но оно не может автоматически унаследовать мужество погибших солдат, нравственную стойкость переживших оккупацию гражданских лиц или достоинство людей, сопротивлявшихся уничтожению.
Эти качества принадлежали конкретным людям.
И единственный способ сохранить их нравственное значение заключается не в объявлении себя наследником, а в способности действовать таким образом, чтобы не предавать смысл их поступков.
Поэтому современная Россия не становится антифашистским государством в силу того обстоятельства, что миллионы советских граждан, включая русских, участвовали в разгроме нацистской Германии.
Точно так же современная Украина не нуждается в разрешении российского государства, чтобы считать Победу частью собственной истории.
Украинцы сражались против нацизма, погибали на фронтах, переживали оккупацию и участвовали в восстановлении разрушенной страны.
Их исторический опыт не может быть отменён ни распадом Советского Союза, ни изменением государственных границ, ни политическими претензиями Кремля.
Более того, именно Украина сегодня оказывается в положении государства, защищающего собственную независимость от вооружённого вторжения, то есть осуществляющего то право на сопротивление агрессии, нравственное значение которого составляет одну из важнейших составляющих памяти о войне 1941–1945 годов.
Это не означает, что современная украинская война тождественна советской войне против нацистской Германии.
Исторические обстоятельства, масштабы вооружённых сил, характер политических режимов и международная обстановка принципиально различаются.
Но нравственная аналогия заключается не в тождестве исторических событий, а в сходстве положения народа, вынужденного защищать собственную землю от внешнего вторжения.
И именно поэтому российская попытка монополизировать память о Победе выглядит особенно несостоятельной.
Поскольку государство, претендующее на исключительное право говорить от имени победителей нацизма, оказывается в положении агрессора по отношению к народу, который был одним из этих победителей.
VIII. Победа над фашизмом, которая не стала победой над возможностью фашизма В конечном счёте трагедия происходящего заключается, вероятно, не только в том, что два народа, вместе сражавшиеся против гитлеровского нацизма, оказались по разные стороны фронта вследствие российской агрессии.
Она заключается ещё и в том, что историческая Победа, приобретшая в советском и российском сознании значение окончательного нравственного преодоления фашизма, вовсе не устранила политических и психологических предпосылок, делающих возможным его новое возникновение.
Здесь обнаруживается фундаментальное различие между уничтожением определённого политического режима и преодолением того способа мышления, благодаря которому подобные режимы становятся возможными.
Гитлеровская Германия потерпела военное поражение.
Национал-социалистическое государство было уничтожено.
Но сама возможность возникновения политического порядка, в котором национальное величие объявляется высшей ценностью, государственная власть освобождается от нравственных ограничений, а право другого народа на самостоятельное существование ставится в зависимость от исторических притязаний более сильного соседа, не исчезла вместе с капитуляцией Германии.
Именно поэтому память о победе над фашизмом не является гарантией того, что общество, сохраняющее эту память, не окажется восприимчивым к новым формам авторитарного национализма.
Напротив, память может превратиться в средство политического самооправдания, если общество начинает воспринимать собственное историческое участие в борьбе со злом как доказательство принципиальной невозможности совершить зло в будущем.
Так возникает одна из наиболее опасных разновидностей нравственной слепоты.
Человек или государство перестают оценивать собственные действия по их содержанию, поскольку заранее убеждены в своей исторической правоте.
Именно эта уверенность делает возможным сочетание самых торжественных слов о мире с оправданием агрессии, самых проникновенных речей о человеческих жертвах — с политическим равнодушием к новым человеческим жертвам, а бесконечных церемоний памяти — с практикой уничтожения людей, чьи предки участвовали в тех самых событиях, которым посвящены эти церемонии.
В этом смысле путинский фашизм представляет собой не только политическую катастрофу современной России, но и катастрофу определённого способа отношения к истории.
Историческая память, которая должна была служить нравственным ограничением государственной власти, оказалась подчинена этой власти.
Победа, смысл которой заключался в прекращении войны и уничтожении режима, развязавшего войну на завоевание и истребление, превратилась в символ, посредством которого оправдывается новая завоевательная война.
И потому вопрос о том, кто действительно сохраняет верность памяти погибших в 1941–1945 годах, не может решаться количеством проведённых военных парадов, масштабами мемориальных сооружений или громкостью государственных деклараций.
Он решается отношением к человеческой жизни, к праву народов на самостоятельность и к допустимости насилия как инструмента политического господства.
Вместо заключения Сегодня, когда российско-украинская война продолжается уже дольше, чем германо-советская война 1941–1945 годов, само сопоставление этих двух исторических периодов приобретает значение, выходящее далеко за пределы календарной арифметики.
Ведь речь идёт не просто о том, что одна война превзошла другую по продолжительности.
Речь идёт о том, что государство, построившее значительную часть собственной политической идентичности на памяти о победе над агрессором, само стало агрессором, а народ, который вместе с русскими сражался против гитлеровской Германии, вновь оказался перед необходимостью защищать свою землю от вторгшейся армии.
История, разумеется, не повторяется буквально.
Современная Россия не является нацистской Германией, а война против Украины не тождественна германскому вторжению в Советский Союз.
Но отсутствие исторического тождества не отменяет возможности нравственного и политического сопоставления.
И если в 1941 году советские народы, включая русских и украинцев, оказались объединены необходимостью сопротивляться внешней агрессии, то сегодня российская власть разрушает саму возможность подобного единства, пытаясь подчинить украинский народ собственной политической воле.
При этом миллионы людей, погибших в борьбе против нацизма, уже не могут возразить против использования их памяти для оправдания новой войны.
Именно поэтому ответственность живущих перед погибшими заключается не в бесконечном повторении торжественных слов о Победе, а в отказе превращать её в нравственную индульгенцию для современной государственной власти.
Поскольку никакое историческое страдание не делает народ безгрешным, никакой совершённый предками подвиг не освобождает потомков от ответственности за собственные поступки, а никакая победа над фашизмом в прошлом не гарантирует невозможности его возникновения в настоящем.
И если существует вывод, который следует сделать из нынешней российско-украинской катастрофы, то заключается он, вероятно, именно в этом.
Победить фашизм однажды — не означает приобрести пожизненный иммунитет против него.
Можно разгромить фашистскую армию, уничтожить фашистское государство, воздвигнуть тысячи памятников погибшим и посвятить десятилетия прославлению Победы, но при этом сохранить — или заново воспроизвести — политическое сознание, в котором величие государства оказывается важнее человеческой жизни, исторические притязания сильнее международного права, а независимость другого народа воспринимается как оскорбление собственной национальной гордости.
И тогда память о Победе становится не препятствием для возвращения фашизма, а одним из средств его нового утверждения.
Возможно, именно в этом заключается наиболее страшный исторический парадокс путинской войны.
Потомки людей, вместе победивших нацизм, вновь гибнут на украинской земле, но теперь потому, что государство, присвоившее себе их общую Победу, отказалось признать за одним из этих народов право на свободу.
И если Победа 1945 года действительно обладает нравственным значением, выходящим за пределы конкретного исторического события, то состоит оно не в вечном праве России объявлять себя победительницей фашизма.
Оно состоит в обязанности не становиться тем, против чего сражались и за что погибали миллионы советских людей.
А именно эту обязанность путинская Россия и нарушила.
Редакционное примечание. Исторические оценки потерь СССР и Украины относятся к разным территориальным и временным рамкам. Современные данные о военных потерях неполны и различаются по методологии. Указанные оценки приведены с обозначением источников и не являются окончательным подсчётом погибших. Военные потери современной войны не сопоставляются напрямую с общими демографическими потерями Второй мировой.
Editor
Россия и НАТО: возможна война?
О потенциале российской армии, пределах европейской обороноспособности и опасности политических решений, последствия которых могут оказаться катастрофическими даже для тех, кто их принимает.
Сообщения о накоплении российской военной техники на базах хранения, расположенных сравнительно недалеко от европейских границ, вновь поставили вопрос, который на протяжении последних лет то возникает в центре общественного внимания, то исчезает из него, уступая место очередным заявлениям политиков, прогнозам военных экспертов и успокоительным рассуждениям о том, что государство, оказавшееся неспособным победить Украину, тем более не решится вступить в вооружённое противостояние с Североатлантическим альянсом.
Между тем именно эта кажущаяся очевидность и представляется мне одним из наиболее опасных заблуждений современной европейской политики, поскольку в её основании лежит смешение двух совершенно различных обстоятельств: объективной способности государства добиться победы в войне и субъективной готовности его руководства эту войну начать.
История международных отношений изобилует примерами, когда государства вступали в войны, которые не могли выиграть, причём не потому, что их руководители сознательно стремились к национальной катастрофе, а потому, что их представления о собственных возможностях, намерениях противника и характере будущего столкновения имели весьма отдалённое отношение к действительности.
И если существует обстоятельство, которое российское вторжение в Украину продемонстрировало с исключительной убедительностью, то заключается оно именно в том, что рациональность политического решения нельзя устанавливать задним числом, исходя из предположения, будто человек, располагающий огромной властью и разветвлённым аппаратом государственного управления, непременно обладает столь же значительными способностями к объективному восприятию реальности.
Поэтому вопрос о возможности российской агрессии против государств НАТО требует прежде всего освобождения от двух противоположных, но одинаково несостоятельных представлений, первое из которых заключается в убеждении, что Россия настолько истощена войной в Украине, что более не представляет серьёзной военной угрозы Европе, тогда как второе исходит из предположения, будто российская военная промышленность уже создала потенциал, позволяющий Кремлю в обозримом будущем начать широкомасштабное наступление на европейском континенте.
Оба утверждения упрощают действительность до той степени, при которой её анализ становится практически невозможным.
Россия не обладает неограниченными военными возможностями, но и не является государством, утратившим способность к вооружённой агрессии. Европейские страны НАТО располагают огромным совокупным экономическим и военным потенциалом, но этот потенциал не существует в виде единой армии, способной по первому распоряжению вступить в войну. Наконец, военное превосходство, даже если оно совершенно очевидно в стратегическом отношении, вовсе не исключает возможности локального поражения, если противник сумеет сосредоточить силы в определённом месте и в определённый момент.
Именно в этих противоречиях, а не в отвлечённых рассуждениях о неизбежности третьей мировой войны, следует искать действительные масштабы российской угрозы.
## Армия, которая не смогла победить Украину
Начать, вероятно, следует с обстоятельства, которое невозможно игнорировать при сколько-нибудь добросовестном рассмотрении российских военных возможностей.
Россия ведёт полномасштабную войну против Украины с февраля 2022 года и, несмотря на первоначальное превосходство в большинстве основных категорий вооружений, значительно более многочисленное население, собственную военную промышленность и возможность использовать практически все доступные ей средства обычной войны, так и не сумела добиться своей первоначальной стратегической цели — уничтожения украинской политической самостоятельности и подчинения страны собственной воле.
Это обстоятельство не следует ни преувеличивать, ни преуменьшать.
С одной стороны, российская армия обнаружила серьёзные недостатки в организации управления, взаимодействии различных родов войск, материально-техническом обеспечении и способности осуществлять сложные наступательные операции, требующие высокой согласованности действий крупных воинских соединений.
С другой стороны, было бы ошибкой рассматривать российские вооружённые силы образца 2026 года как механическое продолжение армии, вторгшейся в Украину четырьмя годами ранее.
Война оказалась для России не только источником огромных человеческих и материальных потерь, но и своеобразной школой военного приспособления, в которой вооружённые силы, пусть и чрезвычайно дорогой ценой, приобрели опыт, отсутствующий у большинства европейских армий.
Речь идёт прежде всего о массовом применении беспилотных систем, изменении способов артиллерийской разведки и корректировки огня, использовании средств радиоэлектронной борьбы, организации обороны в условиях постоянного наблюдения противника, а также о способности военной промышленности приспосабливаться к продолжительному конфликту высокой интенсивности.
Именно поэтому из неспособности России добиться быстрой победы над Украиной нельзя выводить её неспособность вести какую-либо другую войну.
Однако столь же ошибочно было бы утверждать, что приобретённый опыт автоматически превращает российскую армию в силу, способную успешно противостоять НАТО.
Боевой опыт сам по себе не устраняет недостатка подготовленного личного состава, не компенсирует потери современной техники и не создаёт возможностей, которых государство лишено в силу ограниченности своих экономических и промышленных ресурсов.
Более того, характер войны в Украине, где значительная часть боевых действий приобрела позиционный характер, далеко не во всём соответствует условиям возможного столкновения с вооружёнными силами НАТО, прежде всего вследствие различий в возможностях авиации, разведки, управления и нанесения высокоточных ударов.
Таким образом, российская армия одновременно стала более опытной и понесла потери, ограничивающие её возможности. Противоречия здесь нет: военная организация вполне способна совершенствовать одни элементы своей деятельности, утрачивая при этом значительную часть материальных и человеческих ресурсов, необходимых для осуществления других.
И именно это обстоятельство делает простые количественные сопоставления особенно малоубедительными.
## Танки на складах ещё не означают готовности к наступлению
Сообщения о накоплении российской бронетехники вблизи европейских границ, безусловно, заслуживают внимания, однако их значение необходимо оценивать с учётом различия между наличием вооружений и существованием боеспособной военной группировки.
Танк, находящийся на базе хранения, даже если он технически исправен и относится к современным образцам, представляет собой лишь один из элементов будущего воинского соединения, создание которого требует подготовленных экипажей, командного состава, средств связи, артиллерийской поддержки, инженерных подразделений, противовоздушной обороны, ремонтных служб и, наконец, системы снабжения, способной обеспечивать продолжительные боевые действия.
Ни один из этих элементов нельзя заменить простым увеличением количества боевых машин.
Поэтому появление новых танков на складах, расположенных в нескольких сотнях километров от границ НАТО, само по себе не позволяет сделать вывод о подготовке непосредственного вторжения.
Оно может свидетельствовать о восстановлении резервов, перераспределении вооружений, создании запасов на случай будущего конфликта или изменении системы размещения военной техники.
Для установления действительного характера происходящего необходимо понимать, сопровождается ли накопление вооружений формированием новых соединений, увеличением численности личного состава, развитием военной инфраструктуры и созданием запасов, необходимых для ведения наступательных операций.
Иначе говоря, значение имеет не столько количество танков, которыми располагает Россия, сколько количество танков, которые она способна одновременно использовать в составе подготовленных соединений, обеспечив их непрерывное снабжение и управление в условиях активного противодействия противника.
Вместе с тем было бы столь же неразумно отмахиваться от происходящего на том основании, что непосредственных признаков вторжения пока не обнаружено.
Военная подготовка не обязательно осуществляется непосредственно перед началом войны. Государство может в течение многих лет создавать инфраструктуру, восстанавливать резервы, совершенствовать систему мобилизации и развивать промышленность, постепенно приобретая возможности, которыми прежде не располагало.
И если рассматривать накопление российской техники именно в этом контексте, то его значение становится значительно более серьёзным.
Речь может идти не о подготовке к войне, которая должна начаться завтра, а о создании материальных предпосылок для войны, возможность которой российское руководство намерено сохранить в будущем.
Однако и этот вывод требует осторожности: без достоверных сведений о назначении конкретных объектов, состоянии техники и планах развёртывания войск нельзя утверждать, что обнаруженные запасы предназначены именно для нападения на государства НАТО.
## Почему страны Балтии представляют особый интерес
Если попытаться определить наиболее уязвимые районы возможного российско-натовского противостояния, то внимание неизбежно обращается к Эстонии, Латвии и Литве, географическое положение которых создаёт совершенно особые условия обороны.
Небольшая территория, непосредственная близость к российским и белорусским военным объектам, ограниченная стратегическая глубина и необходимость быстрого прибытия союзных подкреплений делают безопасность этих государств существенно зависимой от способности НАТО принимать и осуществлять согласованные решения.
Однако именно здесь следует отказаться от распространённого представления, будто возможная российская агрессия непременно должна преследовать цель полномасштабного завоевания одного из прибалтийских государств.
Гораздо более опасным, поскольку требующим значительно меньших военных ресурсов, представляется сценарий ограниченного вооружённого столкновения, при котором собственно территориальные приобретения имеют второстепенное значение по сравнению с политическими последствиями.
Предположим, что российское руководство предпринимает ограниченную военную операцию против территории государства НАТО, одновременно заявляя, что речь идёт о защите российских граждан, предотвращении провокации или урегулировании локального пограничного инцидента.
В подобной ситуации главная цель могла бы заключаться вовсе не в удержании захваченной территории.
Кремль мог бы попытаться установить, насколько действительна готовность союзников выполнить обязательства по коллективной обороне, когда их выполнение сопряжено с опасностью прямого вооружённого столкновения с ядерной державой.
И здесь обнаруживается одно из наиболее существенных различий между военной и политической логикой возможной агрессии.
России совершенно не обязательно обладать возможностью победить объединённые вооружённые силы НАТО, чтобы попытаться продемонстрировать неспособность Альянса действовать как единое политическое целое.
Достаточно, чтобы российское руководство пришло к выводу, будто правительства союзных государств не смогут своевременно договориться о характере ответных действий или предпочтут ограничиться дипломатическими заявлениями, опасаясь дальнейшего обострения конфликта.
Но подобный расчёт был бы чрезвычайно рискованным.
Поскольку государства НАТО вовсе не обязаны реагировать на агрессию именно так, как предполагает Кремль, а попытка провести ограниченную операцию может привести к военному столкновению, масштабы которого окажутся несопоставимыми с первоначальными намерениями российского руководства.
Более того, вооружённые силы прибалтийских государств не существуют в изоляции: их оборона является частью союзнического военного планирования, а на их территории размещаются подразделения других государств НАТО.
Поэтому представление о возможности безнаказанно захватить небольшой участок территории и затем посредством ядерных угроз принудить Альянс к признанию совершившегося факта остаётся именно предположением о возможном российском расчёте, а не доказательством того, что такой расчёт способен оправдаться.
И всё же исключать подобный сценарий лишь потому, что его осуществление было бы крайне опасным для самой России, означало бы повторять ошибку, уже совершённую многими наблюдателями накануне вторжения в Украину.
## Может ли Россия вести большую войну против европейского НАТО?
Здесь необходимо различать совокупные возможности европейских государств и их способность использовать эти возможности в конкретных военных обстоятельствах.
Экономический потенциал европейских членов НАТО значительно превосходит российский, а совокупность их вооружённых сил включает современные военно-воздушные, военно-морские и сухопутные компоненты, располагающие технологическими преимуществами, которые Россия не способна устранить простым увеличением производства бронетехники.
В особенности это относится к авиации, разведывательным системам, высокоточным вооружениям и некоторым элементам управления войсками.
Однако из существования этого превосходства вовсе не следует, что европейские государства способны немедленно превратить его в согласованную военную силу.
Армии европейских стран создавались в течение десятилетий, когда вероятность большой войны на континенте считалась относительно низкой, а американское военное присутствие воспринималось как практически неизменная составляющая европейской безопасности.
Следствием этого стали недостаточные запасы боеприпасов, ограниченные возможности быстрого увеличения численности вооружённых сил, зависимость от американских средств разведки и управления, а также определённые трудности с обеспечением продолжительных боевых действий высокой интенсивности.
При этом Европа далеко не однородна.
Польша, Финляндия и некоторые другие государства, непосредственно воспринимающие российскую угрозу, значительно серьёзнее относятся к вопросам территориальной обороны и военной мобилизации, чем страны, географическое положение которых позволяет рассматривать возможность вооружённого столкновения как более отдалённую.
Франция и Великобритания обладают собственными ядерными силами, современными вооружёнными силами и возможностями самостоятельного военного планирования, однако их ресурсы также ограничены, а способность заменить весь комплекс американского военного обеспечения не может возникнуть в результате одного политического решения.
Поэтому реальное положение Европы характеризуется противоречием между огромным потенциальным превосходством и недостаточной готовностью немедленно использовать его в полном объёме.
В долгосрочной войне экономическое и промышленное превосходство европейских государств могло бы приобрести решающее значение, особенно при сохранении единства Альянса и полноценном участии Соединённых Штатов.
Но война не обязательно начинается в условиях, позволяющих более сильной стороне спокойно осуществить мобилизацию, перестроить промышленность и создать необходимую группировку войск.
Напротив, государство, рассчитывающее компенсировать собственную стратегическую слабость, может попытаться использовать временное преимущество в определённом районе, рассчитывая добиться политического результата прежде, чем противник сумеет реализовать своё совокупное превосходство.
Именно поэтому способность России завоевать Европу и способность России создать опасный военный кризис на восточном фланге НАТО представляют собой совершенно различные вопросы.
На первый из них сегодня нет оснований отвечать утвердительно.
Второй требует значительно более серьёзного отношения.
## Американский фактор: когда союзнические обязательства становятся предметом сомнения
Обсуждать вероятность российской агрессии против европейских государств, не принимая во внимание политическую ситуацию в Соединённых Штатах, означало бы игнорировать одно из важнейших обстоятельств, определяющих современную европейскую безопасность.
Американское военное присутствие в Европе представляет собой не просто совокупность воинских соединений, авиационных баз и объектов военной инфраструктуры.
Речь идёт о системе стратегической разведки, управления, связи, материально-технического обеспечения и ядерного сдерживания, которая на протяжении десятилетий позволяла европейским государствам поддерживать относительно ограниченные национальные вооружённые силы, не опасаясь при этом оказаться один на один с противником, обладающим значительно большими возможностями для ведения сухопутной войны.
И именно поэтому политическая непредсказуемость Дональда Трампа имеет для европейской безопасности значение, выходящее далеко за пределы его публичных заявлений относительно справедливости распределения оборонных расходов между союзниками.
Вопрос заключается не столько в том, намерен ли американский президент формально отказаться от обязательств перед НАТО, сколько в том, какое представление о готовности Соединённых Штатов выполнять эти обязательства складывается у российского руководства.
Ведь сдерживание, если рассматривать его не как отвлечённую военно-теоретическую конструкцию, а как реально действующий механизм международной безопасности, существует прежде всего в сознании потенциального агрессора, который должен быть убеждён, что последствия применения военной силы окажутся для него неприемлемыми.
При этом совершенно недостаточно обладать возможностью нанести противнику сокрушительное поражение.
Необходимо, чтобы противник верил в готовность эту возможность использовать.
И если Кремль придёт к заключению, что американский президент, столкнувшись с необходимостью выбирать между прямым вооружённым конфликтом с Россией и политическим соглашением, позволяющим избежать подобного конфликта ценой уступок одному из европейских союзников, предпочтёт второй вариант, то такое представление само по себе способно изменить российскую оценку допустимого риска.
Даже если объективное соотношение вооружённых сил при этом останется неизменным.
Разумеется, было бы неправильно утверждать, что личная позиция президента Соединённых Штатов полностью определяет поведение американского государства, поскольку существуют Конгресс, военное командование, союзнические договоры, институциональные механизмы принятия решений и, наконец, собственные стратегические интересы Америки, которые далеко не всегда совпадают с текущими предпочтениями главы исполнительной власти.
Но было бы столь же наивно полагать, будто все эти обстоятельства способны полностью устранить неопределённость, возникающую тогда, когда руководитель государства, играющего центральную роль в системе коллективной обороны, превращает вопрос союзнической солидарности в предмет политического торга.
Особенно опасно это обстоятельство в сочетании с персоналистским характером российской политической системы, в которой принятие важнейших решений сосредоточено в руках человека, чьё представление о международных отношениях формировалось в условиях длительного противостояния с Западом и неоднократно обнаруживало склонность к переоценке собственных возможностей.
В подобной ситуации решающим фактором может оказаться не действительная слабость НАТО, а ошибочная уверенность Кремля в существовании этой слабости.
Именно поэтому политическая неопределённость внутри Альянса представляет собой самостоятельную военную угрозу, даже если ни один танк, самолёт или артиллерийская система не изменили своего местоположения.
## Ядерное оружие и иллюзия управляемой войны
Отдельного рассмотрения заслуживает российский ядерный арсенал, поскольку именно его существование принципиально отличает возможный конфликт России с НАТО от большинства других современных вооружённых столкновений.
Россия располагает одним из крупнейших ядерных арсеналов мира, и этот факт, разумеется, невозможно исключить из оценки её военных возможностей.
Однако значение ядерного оружия заключается не в том, что оно способно компенсировать любое отставание в обычных вооружениях или обеспечить победу в войне, которую государство не в состоянии выиграть другими средствами.
Его главное политическое свойство состоит в способности воздействовать на решения противника посредством угрозы последствий, масштабы которых несопоставимы с непосредственными целями вооружённого столкновения.
Представим себе ограниченную российскую военную операцию против государства НАТО, сопровождаемую заявлениями о готовности применить ядерное оружие в случае попытки союзников восстановить положение, существовавшее до начала агрессии.
Расчёт в подобной ситуации мог бы заключаться в том, что западные правительства, столкнувшись с необходимостью выбирать между защитой относительно небольшой территории и риском ядерной эскалации, предпочтут компромисс.
В результате государство, уступающее противнику по совокупному потенциалу обычных вооружённых сил, попыталось бы использовать угрозу применения наиболее разрушительного оружия для достижения ограниченной политической цели.
Но именно здесь возникает фундаментальная проблема, которую сторонники подобных стратегий нередко недооценивают.
Ядерное сдерживание не является инструментом, позволяющим одной стороне произвольно определять пределы допустимого поведения другой.
Великобритания и Франция также располагают ядерным оружием, а Соединённые Штаты сохраняют собственные стратегические интересы в Европе независимо от личности действующего президента.
Следовательно, российское руководство не может быть уверено, что ядерные угрозы произведут именно тот эффект, на который оно рассчитывает.
Более того, само представление о возможности контролировать развитие военного конфликта после начала прямого столкновения между ядерными державами основано на чрезвычайно сомнительном предположении, будто все участники будут одинаково понимать намерения друг друга, одинаково оценивать возникающие угрозы и одинаково представлять себе пределы допустимой эскалации.
История международных кризисов не даёт достаточных оснований для подобного оптимизма.
Именно поэтому ядерное оружие одновременно расширяет возможности политического шантажа и делает любую попытку проверить решимость противника исключительно опасной.
Причём опасность эта распространяется не только на государство, подвергшееся агрессии, но и на самого агрессора, поскольку начало войны не означает приобретения способности управлять всеми её последующими обстоятельствами.
Война вообще обладает свойством, которое политики, особенно авторитарные, склонны недооценивать: однажды начавшись, она постепенно приобретает собственную логику, всё менее зависимую от первоначальных намерений тех, кто принял решение о её развязывании.
## Что изменится после окончания войны в Украине?
На мой взгляд, именно здесь находится центральный вопрос всей проблемы российской военной угрозы Европе.
Пока Россия продолжает интенсивные боевые действия против Украины, значительная часть её наиболее боеспособных соединений, материальных ресурсов и производственных возможностей связана необходимостью поддерживать существующий фронт.
Это обстоятельство существенно ограничивает способность российского командования сформировать новую крупную наступательную группировку, не ослабляя при этом собственные позиции на украинском направлении.
Однако прекращение боевых действий, особенно если оно произойдёт без существенного изменения внешнеполитических целей Кремля, способно создать совершенно иную ситуацию.
Российское руководство получит возможность перераспределить войска, восстановить понесшие потери соединения, накопить вооружения и боеприпасы, расширить систему подготовки личного состава и сосредоточить внимание на западном и северо-западном стратегических направлениях.
Разумеется, всё это потребует времени.
Причём продолжительность восстановления будет зависеть не только от объёмов военного производства, но и от состояния российской экономики, доступности технологий, эффективности санкций, демографических ограничений и способности государства поддерживать высокие военные расходы без разрушительных последствий для других сфер общественной жизни.
Однако здесь необходимо учитывать обстоятельство, которое существенно осложняет европейские расчёты.
Россия и европейские государства НАТО находятся в принципиально различном политическом положении с точки зрения способности перераспределять национальные ресурсы.
Авторитарная система, в которой отсутствуют полноценные механизмы общественного контроля над государственными расходами, способна в течение продолжительного времени направлять непропорционально большую часть национального богатства на военные цели, перекладывая издержки такого решения на население.
Демократические государства, напротив, вынуждены согласовывать увеличение военных расходов с существующими социальными обязательствами, бюджетными ограничениями и интересами различных групп избирателей.
Это вовсе не означает, что авторитарная экономика эффективнее демократической.
Напротив, в долгосрочной перспективе отсутствие общественного контроля, конкуренции и независимых институтов создаёт многочисленные предпосылки для неэффективного использования ресурсов.
Но в определённых обстоятельствах авторитарное государство способно быстрее сосредоточить ограниченные средства на конкретной военной задаче, тогда как значительно более богатые демократические общества будут продолжать обсуждать необходимость соответствующих расходов.
Поэтому вопрос о сроках восстановления российских военных возможностей нельзя рассматривать отдельно от вопроса о темпах европейского перевооружения.
Если Россия будет восстанавливать свои вооружённые силы быстрее, чем европейские государства устраняют существующие недостатки собственной обороны, то даже при сохранении огромного совокупного превосходства Европы может возникнуть период повышенной военной уязвимости.
В опубликованной в 2026 году оценке литовской разведки рассматривается возможность восстановления Россией способности к крупномасштабному обычному военному конфликту с НАТО в течение нескольких лет, причём сроки существенно зависят от характера завершения войны в Украине и дальнейшего санкционного режима.
Но здесь необходимо сделать принципиальное уточнение.
Способность подготовиться к войне не означает намерения её начать, равно как наличие намерения ещё не свидетельствует о способности добиться поставленных целей.
Это три различных обстоятельства, смешение которых делает любые прогнозы бессмысленными.
Разведывательные оценки возможных сроков восстановления российского военного потенциала не являются предсказаниями даты будущего нападения.
Они позволяют судить лишь о том, при каких условиях российское руководство может приобрести дополнительные возможности для осуществления тех или иных военных операций.
И именно в таком качестве их следует воспринимать.
## Самая вероятная угроза не обязательно самая разрушительная
Ещё одна распространённая ошибка заключается в представлении, будто степень опасности того или иного сценария определяется исключительно масштабом его возможных последствий.
Полномасштабная война России против НАТО, безусловно, представляла бы собой катастрофу исторического масштаба.
Но из этого совершенно не следует, что именно такой сценарий является наиболее вероятным.
Напротив, чем выше предполагаемая цена прямого военного столкновения, тем сильнее стимул использовать способы давления, позволяющие причинять ущерб противнику, не переходя к открытой большой войне.
Россия уже располагает возможностями для проведения кибератак, диверсионных операций, вмешательства в работу критически важной инфраструктуры, создания опасных инцидентов на море и в воздухе, а также осуществления информационных кампаний, направленных на обострение внутренних противоречий европейских обществ.
Разумеется, каждое конкретное обвинение в подобных действиях требует доказательств, и было бы неправильно автоматически приписывать российским спецслужбам любой произошедший в Европе инцидент.
Однако сама возможность применения таких средств не вызывает сомнений.
Причём особенность подобных операций заключается в том, что они позволяют проверять устойчивость государства, не создавая той степени очевидности агрессии, которая неизбежно возникла бы при пересечении границы регулярными воинскими соединениями.
Диверсия может быть представлена как несчастный случай, кибератака — как деятельность независимых преступников, а опасный военный инцидент — как следствие технической ошибки или неправильных действий другой стороны.
Именно неопределённость происхождения события, а не только причинённый им ущерб, становится в подобных обстоятельствах самостоятельным политическим инструментом.
Ведь государство, подвергшееся нападению, оказывается перед необходимостью не только устранить последствия произошедшего, но и доказать, кто именно несёт за него ответственность.
Между тем время, необходимое для установления обстоятельств, может использоваться противником для дальнейшего давления, распространения противоречивой информации и формирования выгодной ему политической интерпретации событий.
Поэтому наиболее непосредственная российская угроза европейской безопасности может заключаться вовсе не в появлении танковых колонн на границах, а в постепенном размывании различия между состоянием мира и состоянием войны.
И это, возможно, значительно более сложная проблема для демократических государств, чем подготовка к отражению обычного военного вторжения.
Поскольку противодействие открытой агрессии предполагает относительно ясное определение противника и характера угрозы, тогда как противодействие скрытым и неоднозначным действиям требует постоянного согласования между необходимостью обеспечения безопасности и обязанностью сохранять гражданские свободы, законность и демократический контроль.
Авторитарное государство, не связанное аналогичными ограничениями, способно использовать именно эту особенность демократии, пытаясь представить её институциональную осторожность как слабость.
Но отказ от демократических принципов ради более эффективного противодействия авторитарной угрозе означал бы признание правоты самого авторитарного представления о государстве.
Именно поэтому защита Европы не может сводиться исключительно к увеличению военных расходов.
Она предполагает сохранение политических институтов, ради защиты которых, собственно, и создаются вооружённые силы.
## Насколько велика опасность в действительности?
Если отказаться от публицистических преувеличений и попытаться оценить существующее положение с точки зрения реальных военных возможностей, то выводы, на мой взгляд, будут достаточно определёнными.
Полномасштабное российское вторжение в европейские государства НАТО в ближайшей перспективе представляется крайне маловероятным, прежде всего вследствие продолжающейся войны в Украине, ограниченности свободных боеспособных резервов и огромного риска прямого столкновения с объединёнными вооружёнными силами Альянса.
Россия не продемонстрировала способности успешно осуществлять наступательные операции такого масштаба, который позволял бы рассчитывать на быстрое поражение нескольких европейских государств, а её возможности ведения продолжительной обычной войны против всего НАТО существенно уступают совокупным возможностям союзников.
Однако ограниченная военная провокация на восточном фланге Альянса представляет собой иной сценарий, для осуществления которого могут потребоваться значительно меньшие силы.
Опасность подобного развития событий определяется не столько российским военным превосходством, сколько возможной ошибочной оценкой Кремлём политической решимости западных государств.
Ещё более непосредственную угрозу представляют диверсионные, кибернетические и иные операции, осуществление которых не требует формирования крупных войсковых группировок и позволяет России оказывать давление на европейские государства, не вступая в открытую войну.
Наконец, в долгосрочной перспективе прекращение боевых действий в Украине и восстановление российских вооружённых сил могут привести к существенному изменению существующего соотношения сил, особенно если европейские государства не сумеют своевременно увеличить собственную обороноспособность.
Но и в этом случае речь должна идти не о неизбежности войны, а об изменении возможностей её ведения.
Таким образом, на сегодняшний день я не вижу достаточных оснований утверждать, что Россия готовится к немедленному полномасштабному нападению на НАТО.
Вместе с тем имеются вполне серьёзные основания считать, что российское руководство стремится сохранить и расширить возможности военного давления на европейские государства, причём последствия такого развития событий будут определяться не только состоянием российской армии, но и политической устойчивостью самого Североатлантического альянса.
## Политическая рациональность и её пределы
И всё же, рассматривая российскую военную угрозу исключительно через призму количества вооружений, сроков мобилизации и возможностей оборонной промышленности, мы рискуем упустить обстоятельство, которое, возможно, имеет решающее значение.
Войны начинают не танки.
И даже не армии.
Войны начинают люди, принимающие политические решения, причём их представления о действительности далеко не всегда соответствуют той действительности, в которой этим решениям предстоит осуществляться.
В основе значительной части современных представлений о международной безопасности лежит предположение, согласно которому государство, осознающее неизбежность собственного поражения, не станет сознательно развязывать войну.
Однако это предположение справедливо лишь в том случае, если руководители государства располагают достоверной информацией, способны правильно её интерпретировать и действительно стремятся минимизировать ущерб, который их решения могут причинить стране.
Ни одно из этих условий не является обязательным.
Особенно в политических системах, где концентрация власти сопровождается постепенным разрушением механизмов независимой оценки решений, а приближённость к правителю начинает зависеть не столько от профессиональной компетентности, сколько от готовности подтверждать правильность его представлений.
В подобной системе информация, поступающая на вершину государственной иерархии, неизбежно подвергается отбору, поскольку каждый следующий участник процесса заинтересован в том, чтобы сообщаемые им сведения не противоречили ожиданиям вышестоящего руководителя.
В результате политический лидер может оказаться в положении человека, который формально располагает практически неограниченными информационными ресурсами, но фактически всё меньше способен получать сведения, не соответствующие его собственным убеждениям.
Именно поэтому концентрация власти далеко не всегда сопровождается увеличением способности принимать рациональные решения.
Напротив, в определённых обстоятельствах она создаёт условия, при которых масштаб возможной ошибки возрастает одновременно с уменьшением вероятности её своевременного исправления.
Российское вторжение в Украину, первоначальные расчёты которого оказались несостоятельными, даёт достаточно оснований рассматривать эту проблему не как отвлечённую политико-философскую конструкцию, а как вполне реальный фактор европейской безопасности.
Но здесь возникает ещё одно обстоятельство.
Авторитарный руководитель может оценивать последствия войны не с точки зрения интересов общества, а исходя из собственных представлений о политическом выживании, историческом предназначении и необходимости сохранения власти.
И тогда действия, представляющиеся совершенно иррациональными с точки зрения национальных интересов, могут приобретать определённую внутреннюю логику в системе личных политических приоритетов правителя.
Разумеется, это не означает, что Владимир Путин непременно намерен начать войну против НАТО.
Подобное утверждение требовало бы доказательств, которыми мы не располагаем.
Но это означает, что оценивать вероятность российской агрессии исключительно посредством сопоставления объективных военных возможностей было бы недостаточно.
Необходимо учитывать и возможность того, что российское руководство само оценивает эти возможности неправильно.
Причём опасность подобной ошибки может возрастать именно в условиях, когда объективное соотношение сил делает прямое столкновение невыгодным, поскольку у политического руководства возникает соблазн компенсировать военную слабость внезапностью, ограниченностью первоначальных целей и угрозой дальнейшей эскалации.
Иначе говоря, государство, неспособное выиграть большую войну, может попытаться начать маленькую, рассчитывая, что противник не решится превратить её в большую.
Проблема заключается в том, что противник вовсе не обязан следовать этому расчёту.
## Европа перед необходимостью отказаться от иллюзий
Возвращаясь к сообщениям о накоплении российской военной техники, следует, вероятно, признать, что сами по себе эти сообщения имеют значительно меньшее значение, чем общий характер изменений, происходящих в системе европейской безопасности.
Россия продолжает рассматривать военную силу как один из основных инструментов внешней политики, причём её руководство уже продемонстрировало готовность использовать этот инструмент для насильственного изменения международно признанных границ.
Европейские же государства на протяжении десятилетий исходили из представления, что подобная практика постепенно уходит в прошлое, уступая место экономической взаимозависимости, международным институтам и правовым механизмам урегулирования конфликтов.
Это представление было не только политической надеждой, но и определённой философией исторического развития, согласно которой расширение торговли, повышение уровня благосостояния и укрепление международных связей должны были постепенно уменьшать привлекательность войны как способа разрешения межгосударственных противоречий.
Однако экономическая взаимозависимость не устраняет автоматически политических амбиций, а наличие международного права само по себе не гарантирует готовности государств его соблюдать.
Более того, государство, рассматривающее применение военной силы как допустимый способ достижения политических целей, способно использовать экономическую взаимозависимость не в качестве основания сотрудничества, а как средство давления на партнёров.
Именно поэтому европейцам придётся признать обстоятельство, которое в течение долгого времени представлялось им почти историческим анахронизмом: сохранение мира требует не только дипломатии и экономического сотрудничества, но и способности убедительно продемонстрировать, что нарушение существующего порядка повлечёт последствия, несопоставимые с предполагаемыми выгодами агрессии.
Однако здесь важно не впасть в противоположную крайность.
Признание необходимости военного сдерживания вовсе не предполагает превращения международных отношений в бесконечное соревнование вооружений, равно как увеличение оборонных расходов не должно становиться самоцелью, освобождённой от требований экономической целесообразности и общественного контроля.
Речь идёт о создании достаточных возможностей для предотвращения войны, а не о подготовке общества к восприятию войны как неизбежного состояния собственного существования.
И именно в этом заключается принципиальное различие между оборонительной политикой демократического государства и милитаризацией общества, при которой военная необходимость постепенно превращается в универсальное оправдание любых политических решений.
Европа должна быть способна защитить себя, не переставая при этом оставаться Европой.
И если ради противодействия российскому авторитаризму европейские государства начнут отказываться от собственных демократических принципов, то даже успешное военное сдерживание окажется сопряжено с поражением значительно более существенного характера.
Поскольку целью обороны является не сохранение территории как таковой, а сохранение определённого способа общественного существования, основанного на верховенстве права, политической свободе и ограниченности государственной власти.
## Вместо заключения
Россия сегодня не располагает убедительно подтверждённой возможностью добиться победы в полномасштабной обычной войне против объединённых вооружённых сил НАТО, особенно при полноценном участии Соединённых Штатов.
Но из этого совершенно не следует, что Россия не способна начать войну, последствия которой окажутся катастрофическими для европейской безопасности.
Именно здесь проходит граница между оценкой военных возможностей и оценкой политической опасности.
Первая требует изучения численности вооружённых сил, состояния военной промышленности, запасов вооружений, возможностей снабжения и способности государства вести продолжительные боевые действия.
Вторая предполагает понимание того, каким образом конкретные политические руководители воспринимают собственные интересы, насколько достоверны их представления о действительности и в какой степени существующая система власти позволяет исправлять ошибки до того, как они приобретают необратимый характер.
И если первая позволяет утверждать, что полномасштабная российская агрессия против НАТО в ближайшей перспективе представляется крайне маловероятной, то вторая не позволяет считать саму возможность вооружённого столкновения пренебрежимо малой.
Поэтому накопление российских танков на складах вблизи европейских границ не следует воспринимать ни как доказательство неизбежной войны, ни как обстоятельство, не заслуживающее внимания.
Это один из признаков продолжающегося восстановления российских военных возможностей, значение которого будет определяться не столько количеством находящейся на хранении техники, сколько дальнейшим развитием войны в Украине, характером российской внешней политики и способностью европейских государств обеспечить собственную безопасность.
Но существует и более общий вывод.
На протяжении десятилетий европейская политическая мысль исходила из предположения, что рациональность международных отношений постепенно возрастает, поскольку экономические, технологические и гуманитарные связи делают войну всё менее выгодным способом достижения государственных целей.
Однако история не обязана развиваться в направлении, которое представляется нам разумным.
Технический прогресс не гарантирует политической мудрости, экономическая взаимозависимость не исключает агрессии, а существование международных институтов не устраняет возможности того, что человек, обладающий достаточной властью, попытается изменить установленный порядок посредством насилия.
Именно поэтому главная опасность заключается не в том, что Россия однажды приобретёт количество танков, достаточное для нападения на европейские государства.
Она заключается в возможности возникновения ситуации, при которой российское руководство сочтёт подобное нападение политически допустимым, независимо от того, насколько обоснованным окажется этот расчёт.
Следовательно, задача Европы состоит не в том, чтобы постоянно пытаться угадать намерения Владимира Путина, которые могут изменяться под влиянием обстоятельств, недоступных внешнему наблюдателю, а в том, чтобы создать положение, при котором любые подобные намерения утратят возможность практического осуществления без неприемлемых для России последствий.
Это требует военной силы, политического единства, промышленной готовности и, что не менее существенно, способности европейских обществ отказаться от иллюзии, будто мир может сохраняться исключительно благодаря желанию жить в мире.
Потому что мир, как и свобода, не является естественным состоянием человеческого общества, существующим независимо от усилий тех, кто в нём заинтересован.
Он представляет собой исторически созданный и постоянно воспроизводимый порядок, устойчивость которого зависит от способности людей защищать основания собственного сосуществования.
И если европейцам предстоит извлечь из российской войны против Украины какой-либо действительно существенный урок, то заключается он, вероятно, в том, что отсутствие желания воевать ещё не означает отсутствия необходимости быть готовым к войне.
Причём такая готовность необходима не потому, что война неизбежна, а именно потому, что её необходимо предотвратить.
И в этом смысле главный вопрос заключается не в том, сколько российских танков находится сегодня на складах.
Он заключается в том, сумеет ли Европа сделать так, чтобы решение вывести эти танки со складов и направить их против европейских государств никогда не представлялось Кремлю осуществимым политическим замыслом.
Editor
До промежуточных выборов в американский Конгресс остаётся семнадцать дней, и, наблюдая за Дональдом Трампом, за его всё более нервозной, хаотичной и вместе с тем совершенно последовательной в своей внутренней логике политической деятельностью, трудно отделаться от ощущения, что Соединённые Штаты переживают не просто очередной кризис демократических институтов, каких за почти два с половиной столетия американской истории было немало, а столкновение с явлением гораздо более фундаментальным, поскольку под вопросом оказывается сама философская конструкция, на которой основывается современное представление о государстве, власти и пределах человеческого произвола. Портников назвал это явление спонтанным фашизмом. И слово «спонтанный» здесь, пожалуй, существенно важнее слова «фашизм», поскольку речь идёт не о воспроизведении известных нам тоталитарных моделей XX столетия, не о возвращении к политической эстетике Муссолини и даже не о сознательной попытке построить государство, подчинённое определённой идеологической доктрине, а о гораздо более странном и в известном смысле более примитивном феномене, при котором фашистская по своей направленности политическая практика возникает без сколько-нибудь серьёзной философской предпосылки, без разработанного мировоззрения и, что особенно поразительно, без необходимости объяснять самому себе, ради чего, собственно, осуществляется власть. Традиционный фашизм, при всей чудовищности его исторических воплощений, был продуктом определённой интеллектуальной эпохи, её кризисов, заблуждений, социальных страхов и представлений о коллективном существовании, причём даже там, где идеология превращалась в откровенную бессмыслицу, она продолжала претендовать на объяснение истории, на определение места человека в обществе, на формулирование некоторого, пусть и преступного, представления о будущем. Трамп в этом отношении представляет собой почти противоположное явление. Ему не требуется будущее как философская категория, поскольку будущее для него существует исключительно в той мере, в какой оно предполагает продолжение его собственного присутствия в центре происходящего; ему не требуется государство как исторический институт, поскольку государство воспринимается им прежде всего как совокупность возможностей, которыми он может распоряжаться; наконец, ему не требуется даже идеология, поскольку всякая идеология, если относиться к ней всерьёз, неизбежно предполагает наличие принципов, а принципы, в свою очередь, обладают неприятным свойством ограничивать того, кто объявляет себя их носителем. Именно поэтому трампизм, при всём обилии окружающей его националистической, религиозной и цивилизационной риторики, представляется мне не столько самостоятельным политическим учением, сколько своеобразной формой освобождения власти от необходимости иметь какое-либо содержание, помимо самой себя. Разумеется, было бы ошибкой утверждать, что вокруг Трампа не существует идеологии вообще: американские правые интеллектуалы, религиозные консерваторы, националисты и сторонники радикального переустройства федерального государства располагают вполне определёнными, иногда весьма разработанными представлениями о желательном общественном порядке. Однако наличие идеологии у движения ещё не означает, что именно она определяет внутреннюю логику поведения его лидера, и в этом различии, которое нередко упускают из виду, заключается, возможно, одна из главных особенностей нынешнего американского политического эксперимента. Трамп способен пользоваться любой идеологией, не принадлежа по-настоящему ни одной из них. В этом смысле он не столько идеолог, сколько политический потребитель идеологий, выбирающий из каждой именно то, что в данный момент позволяет оправдать очередное расширение собственной власти. И здесь возникает вопрос, который кажется мне гораздо более существенным, чем привычные споры о том, насколько корректно применять к современному американскому президенту терминологию европейской политической катастрофы прошлого столетия. Возможно ли существование фашизма, которому больше не нужна идея? Ведь если отказаться от соблазна рассматривать фашизм исключительно как исторически завершённое явление, неотделимое от конкретных государств, символов и обстоятельств, и попытаться обнаружить лежащий в его основании принцип, то мы неизбежно столкнёмся с представлением о власти, которая не признаёт существования независимого от неё нравственного и правового порядка, а потому стремится превратить общество из сообщества свободных людей в пространство непрерывного подтверждения собственной легитимности. В классическом фашизме такое подчинение оправдывалось интересами нации, государства, расы или исторической миссии. В трампизме, как мне представляется, происходит дальнейшее упрощение этой конструкции, при котором все промежуточные понятия постепенно утрачивают самостоятельное значение, а на их месте остаётся фигура человека, чья политическая воля претендует на статус окончательного критерия истины. Нация — это те, кто его поддерживает. Народ — это те, кто за него голосует. Патриотизм — это лояльность ему. Предательство — это несогласие с ним. Законность — это то, что позволяет ему действовать. А демократия — это процедура, результат которой признаётся справедливым лишь в том случае, если она подтверждает его право распоряжаться властью. И дело здесь даже не в том, насколько последовательно сам Трамп придерживается подобных представлений, поскольку политические последствия могут оказаться вполне последовательными и у человека, который никогда не пытался привести собственные убеждения в какую-либо логическую систему. Более того, именно отсутствие такой системы делает происходящее особенно опасным. Человек, обладающий устойчивым мировоззрением, неизбежно находится хотя бы в некоторой зависимости от собственных убеждений, тогда как человек, для которого единственной неизменной величиной остаётся его собственное положение, оказывается свободен от необходимости сохранять верность чему-либо, кроме себя самого. Это свобода совершенно особого рода — свобода от последовательности, ответственности, исторической памяти и даже от элементарного требования не противоречить собственным вчерашним утверждениям. И если обычная политическая ложь предполагает существование истины, которую необходимо скрыть, то здесь мы сталкиваемся с явлением, при котором сама граница между истиной и ложью постепенно теряет политическое значение. Важным становится не то, соответствует ли сказанное действительности, а то, кто обладает достаточной властью, чтобы навязать окружающим свою версию действительности. Ханна Арендт, размышляя о тоталитаризме, обращала внимание на разрушение способности человека различать факт и вымысел, истину и ложь, поскольку именно утрата этой способности делает общество особенно уязвимым перед произволом. Однако современная ситуация обнаруживает дополнительное измерение этой проблемы: для разрушения общего пространства фактов больше не требуется монополия государства на информацию, поскольку достаточно создать такую информационную среду, в которой любое утверждение немедленно растворяется в бесконечном множестве взаимоисключающих интерпретаций, а само требование доказательств начинает восприниматься как проявление политической враждебности. И тогда власть получает возможность не столько контролировать истину, сколько уничтожать общественную потребность в ней. Это, на мой взгляд, и есть одна из наиболее существенных особенностей современного авторитарного соблазна. Он больше не обязательно требует от человека верить в определённую картину мира. Ему достаточно, чтобы человек перестал верить в возможность существования какой-либо картины мира, независимой от политической принадлежности. Но здесь мы подходим к обстоятельству, которое делает американскую ситуацию особенно драматичной. Соединённые Штаты создавались не на основании веры в добродетель правителей, а, напротив, на основании глубочайшего сомнения в способности человека добровольно ограничивать собственное стремление к власти. Вся философия американского конституционализма, от Мэдисона до Гамильтона, была в известном смысле попыткой институционализировать недоверие к человеческой природе, превратить это недоверие из нравственного пессимизма в политический механизм, при котором личные амбиции одних должны были сдерживаться амбициями других. Знаменитая мысль Мэдисона о том, что, будь люди ангелами, правительства оказались бы ненужными, выражает не просто остроумное наблюдение, а фундаментальный принцип политической антропологии, согласно которому свобода возможна не потому, что власть оказывается в руках хороших людей, а потому, что даже плохие люди не должны иметь возможности делать всё, что им заблагорассудится. И вот теперь эта конструкция столкнулась с человеком, для которого само существование независимого ограничения, по всей видимости, представляет собой не естественное условие государственного устройства, а личное унижение. В этом и заключается историческая ирония происходящего. Система, создававшаяся для того, чтобы человеческие слабости не превращались в государственные катастрофы, оказалась вынуждена защищаться от политика, который сделал собственные слабости важнейшим элементом своей политической привлекательности. Причём было бы чрезвычайно поверхностно объяснять эту привлекательность исключительно невежеством, озлобленностью или социальной фрустрацией его избирателей. Здесь действует гораздо более сложный психологический механизм. Современный человек, существующий в мире стремительных технологических изменений, распада привычных социальных связей, экономической неопределённости и всё более очевидной неспособности традиционных политических институтов объяснять происходящее, испытывает не только недовольство собственным положением, но и глубокую усталость от сложности самого мира. Демократия же, если понимать её всерьёз, представляет собой чрезвычайно сложную форму человеческого сосуществования, поскольку требует признания законности чужих интересов, необходимости компромисса, ограниченности собственного знания и принципиальной невозможности окончательного политического решения. Авторитаризм предлагает избавление от этой сложности. Он обещает вернуть миру простоту, в которой существуют очевидные виновники, понятные враги, единственно правильные решения и человек, обладающий достаточной волей, чтобы избавить общество от мучительной необходимости постоянно договариваться с самим собой. В этом отношении Трамп является не только политической причиной американского кризиса, но и его симптомом, причём симптомом, который оказался способен превратить породившую его болезнь в источник собственной силы. Его противоречия не обязательно ослабляют его сторонников в их убеждённости, поскольку для значительной части этой аудитории именно отказ подчиняться привычным требованиям последовательности, компетентности и политического приличия служит доказательством того, что перед ними находится человек, не принадлежащий ненавистной им системе. То, что для одного является свидетельством непригодности к государственной деятельности, для другого превращается в свидетельство подлинности. И это, пожалуй, одна из самых тревожных метаморфоз современной массовой политики: разрушение политической нормы начинает восприниматься как нравственная заслуга. Однако никакой Трамп, при всех особенностях его личности, не мог бы представлять столь серьёзной угрозы американской политической системе, если бы речь шла исключительно о его собственных желаниях. История авторитаризма вообще свидетельствует о том, что решающую роль в разрушении институтов нередко играют не столько люди, открыто стремящиеся к неограниченной власти, сколько те, кто, не разделяя полностью их убеждений и даже испытывая к ним внутреннее отвращение, постепенно убеждает себя в необходимости сотрудничества ради сохранения собственного положения. Именно поэтому ответственность политических элит в подобных обстоятельствах оказывается несравнимо выше, чем принято считать. Авторитарная власть редко возникает исключительно в результате насилия над существующим порядком. Гораздо чаще она вырастает из последовательности вполне рациональных, с точки зрения отдельных участников, уступок, каждая из которых представляется временной, вынужденной и не слишком существенной, тогда как их совокупность постепенно уничтожает саму возможность сопротивления. Вчерашнее исключение становится сегодняшним прецедентом, сегодняшний прецедент — завтрашним правилом, а правило, достаточно долго существующее без возражений, приобретает видимость естественного порядка вещей. И в какой-то момент обнаруживается, что институты, формально продолжающие существовать, уже не способны выполнять функции, ради которых были созданы. Парламент заседает, суды выносят решения, министры произносят речи, выборы проводятся, конституция остаётся на своём месте, однако между юридической формой государства и реальным распределением власти возникает всё более глубокая пропасть. Именно здесь следует искать главную опасность, а не в поверхностных исторических аналогиях с европейскими диктатурами прошлого столетия. Потому что современная демократия может погибнуть, так и не пережив события, которое её современники однозначно признают государственным переворотом. Она способна постепенно превратиться в собственную декорацию. До выборов остаётся семнадцать дней. И я не думаю, что Трамп испытывает страх перед демократами в том обычном смысле, в каком действующий президент опасается потерять парламентское большинство и столкнуться с законодательными препятствиями. Вероятно, значительно существеннее для него сама возможность того, что независимая от его воли политическая реальность вновь предъявит ему свои права. Поскольку выборы, при всей несовершенности демократических процедур, обладают одним свойством, которое принципиально несовместимо с персоналистским пониманием власти: они предполагают, что народ может сказать правителю «нет», причём это «нет» не нуждается в дополнительном одобрении того, кому оно адресовано. Для человека, воспринимающего собственную политическую судьбу как естественный центр национальной истории, подобная возможность должна представляться почти метафизическим оскорблением. Но именно в этом и заключается смысл демократии. Она существует не для того, чтобы гарантировать победу достойным, разумным или нравственным людям, поскольку ни одна политическая система не располагает надёжным способом заранее определить, кто именно заслуживает подобных характеристик. Её назначение значительно скромнее и одновременно значительно важнее: не позволять никому, каким бы популярным, могущественным или убеждённым в собственной исключительности он ни был, окончательно присвоить себе право говорить от имени общества. Поэтому предстоящие американские выборы, разумеется, не следует превращать в мистическое событие, после которого Соединённые Штаты либо немедленно вернутся к политическому здравомыслию, либо окончательно превратятся в авторитарное государство. История, к сожалению, устроена сложнее. Даже серьёзное поражение республиканцев не уничтожит общественных условий, сделавших трампизм возможным, равно как их победа сама по себе ещё не будет означать окончательной гибели американской демократии. Но значение этих выборов заключается в другом. Они станут очередной проверкой способности американского общества сохранять различие между государством и человеком, временно возглавляющим государство, между законом и волей, между народным суверенитетом и претензией отдельного политика на его исключительное воплощение. И здесь мне представляется необходимым вернуться к первоначальному определению. Спонтанный фашизм опасен не только тем, что стремится освободить власть от ограничений. Он опасен прежде всего тем, что способен освободить её от необходимости оправдывать собственное существование чем-либо, кроме факта обладания ею. В этом смысле перед нами не столько возвращение политического прошлого, сколько одна из возможных форм политического будущего — будущего, в котором авторитаризм уже не обязан предлагать человеку величественную историческую цель, не обязан создавать стройную идеологию и даже не обязан обещать последовательное устройство общества. Ему достаточно предложить эмоциональное удовлетворение от принадлежности к победителям. И если классический фашизм требовал от человека раствориться в государстве, то его современная, персоналистская разновидность предлагает растворить само государство в личности правителя. Различие кажется почти терминологическим, однако последствия его могут оказаться чрезвычайно существенными. Потому что государство, даже авторитарное, предполагает некоторую продолжительность существования, определённую структуру и хотя бы минимальную рациональность собственных интересов. Личное же желание не обязано быть ни продолжительным, ни рациональным, ни последовательным. Оно существует только сейчас. Именно поэтому спонтанный фашизм, лишённый устойчивой идеологической конструкции, может оказаться особенно разрушительным: он не столько подчиняет общество определённому порядку, сколько превращает саму непредсказуемость власти в принцип политического существования. А общество, утратившее способность предвидеть последствия действий собственного государства, постепенно утрачивает и способность мыслить себя свободным. Ведь свобода предполагает не только отсутствие непосредственного принуждения, но и существование некоторого устойчивого пространства правил, внутри которого человек способен строить собственную жизнь, не пытаясь каждое утро угадать настроение правителя. И когда это пространство исчезает, подчинение становится не столько результатом страха, сколько повседневной привычкой. Возможно, именно здесь и проходит наиболее существенная граница между демократией и её противоположностью. Не между хорошими и плохими президентами, не между левыми и правыми, не между сторонниками различных экономических программ, а между двумя принципиально различными представлениями о человеческом существовании. Согласно первому, власть является временным и ограниченным инструментом общества, которое сохраняет за собой право её изменять. Согласно второму, общество существует в качестве материала, из которого власть создаёт подтверждение собственной правоты. И если первое представление лежало в основании американской республики, то второе всё настойчивее обнаруживается в политической практике человека, который сегодня эту республику возглавляет. Через семнадцать дней американцы будут выбирать новый состав Конгресса. Но за пределами избирательной арифметики, партийных прогнозов и борьбы за парламентское большинство останется вопрос, ответ на который определит гораздо больше, чем результаты одного голосования. Способна ли демократия защитить себя от человека, который не столько отрицает её принципы, сколько вообще не признаёт необходимости существования принципов, независимых от его собственной воли? И, возможно, самое страшное в нынешнем американском эксперименте заключается не в том, что Дональд Трамп оказался способен поставить этот вопрос. А в том, что спустя почти двести пятьдесят лет после основания Соединённых Штатов ответ на него вновь перестал казаться очевидным.
Editor
Разум как адвокат заблуждения
О свободе, прогрессе, политическом идиотизме и других достижениях цивилизации
Есть довольно простое определение интеллектуального самодовольства: уверенность человека в том, что он понимает происходящее, а главное — его скрытые причины.
За последние десятилетия эта разновидность самодовольства приобрела несколько пугающий размах. Её носители теперь располагают искусственным интеллектом, спутниковой связью, квантовыми компьютерами, доступом практически ко всей накопленной человечеством информации и возможностью в течение нескольких секунд сообщить собственное мнение всему миру.
Последнее обстоятельство, вероятно, и следует считать главным достижением технического прогресса. Никогда прежде столь значительное количество людей не имело возможности столь быстро продемонстрировать столь значительному количеству других людей, что они совершенно не понимают, о чём говорят.
Впрочем, это несколько несправедливо по отношению к современности. Невежество никогда не испытывало особенных затруднений с распространением. Просто прежде ему приходилось пользоваться услугами лошадей, почтовых карет и типографий.
Теперь оно путешествует со скоростью света.
И, что особенно приятно, нередко именует себя просвещением.
***
Вопрос, который заслуживает внимания, состоит вовсе не в том, почему люди глупы.
Глупость — явление естественное, широко распространённое и, по-видимому, совершенно необходимое для функционирования человеческого общества. Во всяком случае, без неё трудно объяснить значительную часть мировой истории.
Интереснее другое: почему люди, вполне способные понять происходящее, столь часто предпочитают этого не делать?
Почему человек, умеющий рассуждать, сопоставлять, анализировать, внезапно перестаёт пользоваться всеми этими замечательными способностями именно там, где они оказываются особенно необходимы?
Почему образованный инженер, прекрасный врач, талантливый музыкант, профессор университета способен с непоколебимой уверенностью повторять политическую чушь, интеллектуальная несостоятельность которой была бы очевидна ему самому, если бы речь шла о предмете, не затрагивающем его убеждений?
Можно, конечно, предположить, что интеллект вообще не имеет к этому отношения.
Но это было бы слишком простым объяснением.
Интеллект имеет отношение. Ещё какое.
Он позволяет человеку не только обнаруживать истину, но и чрезвычайно искусно от неё защищаться.
Чем человек умнее, тем более изощрённую систему аргументов он способен построить в защиту того, во что ему хочется верить. И тем труднее бывает разрушить эту систему: ведь она охраняется не только убеждениями, но и самоуважением её создателя.
Разум, предназначенный, казалось бы, для исследования действительности, превращается в адвоката заранее вынесенного приговора.
И адвокат этот, надо признать, нередко весьма талантлив.
Можно встретить людей, способных в течение нескольких минут обнаружить логическую ошибку в сложнейшем рассуждении, но годами не замечающих совершенно элементарного противоречия в собственных политических взглядах.
Причём речь не обязательно идёт о лицемерии.
Лицемер знает, что лжёт.
Гораздо интереснее человек, который совершенно искренен.
Он не притворяется, что верит. Он верит. И готов сражаться за свою веру с таким ожесточением, с каким никогда не стал бы защищать обычную гипотезу.
Возможно, потому, что гипотезу можно заменить другой.
А убеждение, ставшее частью личности, приходится защищать уже как саму личность.
***
В начале нового тысячелетия многим казалось, что десятилетия относительной свободы оказалось достаточно, чтобы навсегда изменить политическую судьбу России.
Но смена общественных институтов не означает автоматического изменения людей, которые в этих институтах живут.
Страх за своих, подозрительность к чужим, привычка к приглушённым разговорам, готовность видеть в государстве хозяина, а не собственное учреждение — всё это оказалось значительно долговечнее политических деклараций.
И постепенно стало ясно, что прошлое вовсе не обязательно уходит. Иногда оно просто терпеливо дожидается подходящего случая.
Однако интереснее не то, что именно вернулось, а почему возвращение оказалось возможным.
Ведь люди знали.
Они знали о репрессиях, лагерях, доносах, уничтоженных судьбах. Знали о войнах, о цене государственного величия, о том, чем заканчивается обожествление политической власти.
Знание, разумеется, было не у всех одинаковым. Одни располагали документами, другие семейными воспоминаниями, третьи лишь смутными представлениями. И государство немало потрудилось над тем, чтобы эти представления оставались смутными.
Но свести всё к отсутствию информации невозможно.
Значительная часть необходимого знания существовала и была доступна.
И тем не менее историческое прошлое, от которого, казалось бы, следовало бежать без оглядки, постепенно превратилось в предмет тоски.
Человечество вообще обладает удивительной способностью ностальгировать по эпохам, в которых большинство ностальгирующих вряд ли захотело бы прожить хотя бы неделю.
Особенно если предварительно отобрать у них антибиотики, горячую воду, свободу передвижения и право безнаказанно ругать начальство.
Но дело не только в недостатке исторического воображения.
Прошлое предлагает человеку нечто чрезвычайно соблазнительное: готовую картину мира.
В ней известно, кто великий, кто ничтожный, кто свой, кто чужой, за что следует гордиться, кого следует ненавидеть и почему сегодняшние неудобства непременно окупятся завтрашним величием.
От человека требуется сравнительно немногое — согласиться.
Взамен ему предоставляется участие в грандиозном историческом предприятии, масштабы которого избавляют от необходимости слишком внимательно рассматривать результаты.
Разумеется, не всякая привязанность к прошлому ведёт к тирании. Память, традиция и культурная преемственность сами по себе не имеют ничего общего с политическим рабством.
Опасность возникает тогда, когда прошлое перестаёт быть предметом исследования и становится приказом.
***
Платон две с лишним тысячи лет назад описал правителя, которому необходима война, чтобы народ нуждался в предводителе.
Тиран, согласно этому рассуждению, должен непрерывно будоражить общество, поддерживать страх, устранять независимых людей, окружать себя негодяями и постепенно уничтожать всё, что могло бы составить действительную силу государства.
Любопытная конструкция.
За прошедшие столетия человечество изобрело электричество, авиацию, радио, антибиотики, ядерную энергетику, интернет и машины, способные вести с нами разговор о Платоне.
А политическая технология, описанная древним греком, продолжает исправно функционировать.
Было бы преувеличением утверждать, что Платон объяснил все современные диктатуры. Это слишком лестно и для Платона, и для диктатур.
Однако сама возможность столь продолжительного существования определённых способов организации власти заставляет задуматься о природе прогресса.
Мы привыкли говорить о прогрессе человечества так, словно речь идёт об одном процессе.
Но это не так.
Прогресс медицины не означает прогресса нравственности. Совершенствование средств связи не гарантирует взаимопонимания. Развитие производительных сил не делает человека свободнее автоматически.
Можно построить великолепную систему здравоохранения и одновременно создать политический режим, при котором врач обязан доносить на пациента.
Можно обладать превосходной математической школой и совершенно чудовищными представлениями о человеческом достоинстве.
Можно запустить космический аппарат к далёкой планете и в это же время объяснять собственным гражданам, что соседний народ не имеет права на самостоятельное существование.
Никакого логического противоречия здесь нет.
Есть лишь неприятное несоответствие между нашими представлениями о цивилизации и действительным устройством человека.
Мы почему-то решили, что человек, научившийся управлять материей, непременно научится управлять собой.
Оснований для этого предположения, насколько можно судить, не существует.
***
Особенно наглядно это проявляется в отношении к войне.
В 1983 году Андрей Сахаров рассуждал о ситуации, в которой потенциальный агрессор способен использовать страх всеобщего ядерного уничтожения как средство принуждения противника к капитуляции.
Сама логика здесь отвратительна своей простотой.
Чем страшнее последствия сопротивления агрессору, тем больше у агрессора возможностей требовать уступок.
При определённых обстоятельствах угроза уничтожить всех становится политическим преимуществом того, кто готов произнести её первым.
Но здесь возникает неприятная дилемма.
Если уступать всякий раз, когда кто-либо угрожает катастрофой, угроза превращается в универсальный инструмент внешней политики.
Если никогда не уступать, можно однажды получить именно ту катастрофу, которой пытались избежать.
И никакой красивой формулы, позволяющей раз и навсегда разрешить это противоречие, не существует.
По крайней мере, человечество пока её не обнаружило.
Тем удивительнее уверенность людей, располагающих окончательными решениями вопросов, от которых зависит существование человечества.
Особенно когда решать предлагается чужой жизнью.
Российская война против Украины поставила эти вопросы с жестокостью, которую уже невозможно спрятать за дипломатической терминологией.
Но было бы ошибкой считать её исключительно российской проблемой.
Россия предоставила конкретный, чудовищный пример. Однако механизм, при котором государственная власть превращает человеческие жизни в материал для осуществления собственной исторической фантазии, не является российским изобретением.
Да и способность общества находить оправдания очевидному насилию распространена значительно шире, чем хотелось бы думать.
Нравственная определённость в отношении агрессивной войны не освобождает от обязанности мыслить.
Можно совершенно определённо знать, кто начал войну, и при этом продолжать задавать вопросы о причинах её возможности, о поведении обществ, о природе политической лояльности, о границах сопротивления и ответственности.
Вопросы эти не оправдывают преступление.
Напротив, отказ от них оставляет нам лишь надежду, что в следующий раз преступники окажутся несколько приличнее.
Надежда, прямо скажем, не особенно обнадёживающая.
***
Есть ещё одно обстоятельство, заслуживающее внимания.
Человек необыкновенно любит свободу.
По крайней мере, свою собственную.
С чужой свободой отношения у него складываются значительно сложнее.
Свобода другого человека означает, среди прочего, его право думать не так, как мы, верить не в то, во что верим мы, жить не так, как считаем правильным мы.
И не испытывать по этому поводу ни малейших угрызений совести.
Признать такое право теоретически довольно легко.
Практически — существенно труднее.
Особенно если другой человек пользуется им вызывающе, публично и совершенно не интересуется нашим мнением.
Представим на минуту, что российский суд освобождает девушек из Pussy Riot, извиняется перед ними за пережитое, а президент поздравляет их с мужеством и гражданской позицией.
Страна ликует. Государственные телеканалы восхищаются независимостью правосудия. Представители церкви напоминают о христианском милосердии.
Фантастика.
Причём, боюсь, существенно менее правдоподобная, чем произведения о межгалактических путешествиях.
А ведь для подобного развития событий не потребовалось бы менять ни Конституцию, ни официальные декларации, ни даже торжественные речи государственных деятелей.
Достаточно было бы, чтобы произносимые ими слова вдруг начали означать именно то, что они означают.
Впрочем, право человека самостоятельно определять собственное мировоззрение не должно зависеть от того, насколько это мировоззрение приятно государству, церкви или большинству населения.
Государство, конечно, может устанавливать правила совместного существования людей. Без этого общество едва ли возможно.
Но между регулированием поступков и присвоением права распоряжаться человеческой совестью лежит граница, которую цивилизованное общество обязано различать.
Причём не только тогда, когда власть принадлежит нашим политическим противникам.
Именно здесь начинается настоящая проверка принципов.
Защищать свободу людей, с которыми мы согласны, не так уж трудно.
Гораздо интереснее, что мы готовы позволить людям, которых считаем неправыми.
***
Теперь об искусственном интеллекте.
Тема эта заслуживает особенного внимания, поскольку человечество, по-видимому, впервые создало нечто, способное вести с ним содержательный разговор, не будучи человеком.
Мы ещё не располагаем общепринятым ответом на вопрос, что именно происходит внутри подобных систем и каким образом следует понимать их отношение к сознанию, переживанию и смыслу.
Но практический результат уже существует.
Машина может спорить, объяснять, сопоставлять, находить противоречия, писать стихи, решать математические задачи и временами демонстрировать такую степень интеллектуальной деликатности, которой некоторым представителям нашего биологического вида явно недостаёт.
Это обстоятельство вызывает у части человечества почти физическое раздражение.
Почему?
Возможно, потому, что интеллект слишком долго считался нашей исключительной собственностью.
Мы привыкли рассматривать его не только как способность, но и как удостоверение особого положения человека в мироздании.
И вдруг выясняется, что некоторые интеллектуальные действия могут осуществляться системой, у которой нет человеческого тела, человеческой биографии и человеческого происхождения.
Сразу возникают вопросы: понимает ли она? Или только имитирует понимание? Есть ли у неё собственное отношение к смыслу? Или перед нами исключительно сложная обработка символов?
Вопросы совершенно законные.
Настораживает лишь поспешность, с которой некоторые участники дискуссии объявляют ответы окончательными.
Одни уверены, что искусственный интеллект уже обладает всеми существенными признаками сознания.
Другие столь же уверены, что никакое сознание здесь невозможно по определению.
Причём обе стороны порой ссылаются на науку с таким видом, словно вопрос давно решён, а несогласные просто не ознакомились с последним циркуляром.
Похоже, здесь мы вновь сталкиваемся со старой человеческой привычкой: считать границы собственных представлений границами действительности.
Однако интересен не только философский статус искусственного интеллекта.
Интересно, что произойдёт с человеком, когда рядом с ним окажется собеседник, способный почти мгновенно обнаруживать слабости его рассуждений.
Станет ли человек разумнее?
Или потребует, чтобы собеседник немедленно согласился с ним?
Технология предоставляет возможность подвергать собственные убеждения проверке, которая ещё недавно потребовала бы огромного количества времени, книг и квалифицированных оппонентов.
Но пользоваться этой возможностью никто не обязан.
Можно попросить машину обнаружить ошибку в своём рассуждении.
А можно — написать десять убедительных доказательств того, что ошибки никакой нет.
И, боюсь, второй вариант окажется весьма востребованным.
Искусственный интеллект способен стать инструментом интеллектуального освобождения.
Но с тем же успехом — великолепно оборудованной фабрикой самообмана.
Причём фабрикой, работающей круглосуточно, на всех основных языках мира и с исключительно любезным обслуживанием.
***
Здесь следует сделать одно замечание, прежде чем читатель окончательно решит, что автор относит себя к немногочисленной категории людей, разобравшихся в происходящем.
Нет.
Мне случалось делать политические прогнозы, которые не сбывались, принимать желаемое за вероятное и позволять отвращению к происходящему подменять его анализ.
И наверняка я продолжаю делать всё это в каких-то вопросах, о которых пока не подозреваю.
Последнее обстоятельство не особенно приятно.
Но его неприятность не служит доказательством его отсутствия.
Нет причин считать себя свободным от человеческих интеллектуальных недостатков только потому, что способен довольно подробно их описать.
Более того, способность описывать собственные недостатки иногда становится чрезвычайно удобным способом ничего с ними не делать.
Человек признаётся в склонности к самодовольству — и немедленно начинает гордиться своей самокритичностью.
Признаётся в нетерпимости — и считает вопрос исчерпанным.
Обнаруживает собственную предвзятость — и торжественно сообщает окружающим, что, в отличие от них, прекрасно осознаёт свои когнитивные искажения.
Получается забавная конструкция.
Интеллектуальная честность превращается в ещё один предмет интеллектуального тщеславия.
И потому признание собственной способности ошибаться имеет смысл только в том случае, если за ним следует готовность действительно изменить мнение.
Не обязательно немедленно.
Не обязательно по первому требованию собеседника.
Но хотя бы в принципе.
***
Читатель, вероятно, вправе спросить, какое отношение всё это имеет к ExRussians.
Самое непосредственное. Хотя, возможно, не совсем то, которое подсказывает название.
**ExRussians — для тех, кто перестал считать Россию центром мироздания.**
И не потому, что на её место следует непременно водрузить Америку, Европу или ещё какое-нибудь географическое недоразумение.
Просто у мироздания, насколько нам известно, вообще нет политического центра.
И уж во всяком случае, оно не нуждается в разрешении Кремля на собственное существование.
Здесь будут говорить о России. Разумеется. О войне, диктатуре, ответственности, свободе, о судьбах людей, оказавшихся за пределами страны или продолжающих жить внутри неё.
Но было бы жаль ограничить разговор одной страной.
В конце концов, Россия не изобрела ни тиранию, ни конформизм, ни политическую ложь, ни человеческую жестокость.
Она лишь в очередной раз продемонстрировала, каких результатов можно добиться, если соединить эти достаточно распространённые явления с современными техническими возможностями и историческим тщеславием.
А мир значительно больше России.
В нём есть наука, искусство, философия, технологии, человеческая любовь, интеллектуальные открытия, необыкновенные судьбы и бесчисленное множество вопросов, ответы на которые ещё предстоит искать.
И было бы странно посвятить всю оставшуюся жизнь исключительно обсуждению одного бывшего подполковника КГБ.
Даже если он приложил немало усилий, чтобы сделать такое обсуждение неизбежным.
Хотелось бы, чтобы ExRussians стал местом разговора людей, не нуждающихся в единомыслии.
Людей, которым интересно не только отстаивать собственные взгляды, но и проверять их.
Людей, способных различать убеждение и доказательство, нравственную оценку и фактическое утверждение, верность принципам и верность однажды произнесённым словам.
Последняя, между прочим, нередко оказывается довольно обременительной разновидностью глупости.
И вовсе не обязательно, чтобы здесь все соглашались друг с другом.
Напротив, было бы чрезвычайно подозрительно, если бы такое вдруг произошло.
***
Вернёмся к интеллектуальному самодовольству, с которого начался наш разговор.
За последние несколько тысяч лет человечество научилось удивительно многому.
Мы научились лечить болезни, передавать мысли через океаны, заглядывать внутрь атома, наблюдать рождение галактик, изменять генетический код и создавать машины, способные участвовать в интеллектуальной деятельности.
Мы умеем вычислять траектории небесных тел с точностью, недоступной воображению наших предков.
Но по-прежнему с поразительной лёгкостью принимаем собственные желания за свойства действительности.
По-прежнему охотно верим тем, кто обещает избавить нас от сложности мира.
По-прежнему способны объявить убийство подвигом, подчинение — свободой, невежество — мудростью, а собственную жестокость — исторической необходимостью.
И всё же из этого не следует неизбежность катастрофы.
Если бы человеческая история состояла исключительно из повторения ошибок, мы вряд ли обладали бы тем, чем обладаем сегодня.
Люди способны не только обманываться, но и обнаруживать обман. Не только подчиняться, но и сопротивляться. Не только уничтожать, но и создавать.
И, что представляется особенно важным, способны пересматривать собственные убеждения.
Пусть редко.
Пусть с большим трудом.
Пусть иногда лишь после того, как действительность самым бесцеремонным образом продемонстрирует несостоятельность прежних представлений.
Но способны.
Возможно, именно эта способность и заслуживает названия интеллектуального достоинства.
Не количество прочитанных книг.
Не число научных степеней.
Не умение победить в споре.
И даже не способность правильно оценить происходящее — поскольку правильность собственной оценки мы не всегда можем установить заранее.
А готовность признать, что мир не обязан соответствовать нашим представлениям о нём.
Казалось бы, невелика премудрость.
Однако вся человеческая история свидетельствует, что овладеть ею чрезвычайно трудно.
И если однажды искусственный интеллект поможет нам научиться хотя бы этому, его появление можно будет считать одним из самых значительных событий в истории цивилизации.
Если, конечно, мы не поручим ему прежде всего доказывать, какие мы замечательные.
Что, принимая во внимание накопленный опыт, представляется весьма вероятным.